Дорога от Камендрашака идет лесом, петляет, но тропинка срезает все эти петли, она иногда круто падает вниз, затем карабкается вверх. Вот и тот ручей, где я не раз видел стайки форели. Ручей небольшой, его перепрыгнуть – раз плюнуть, но он вырыл себе во время дождей узкое ущелье и множество ям, в них-то и водится форель.
Я снимаю вещмешок, и сразу чувствую себя легко и свободно. Вырезав прямую и ровную орешину, привязываю к ней леску с мормышкой и крадусь к ближайшей яме, стараясь, чтобы рыба меня не заметила. Стайки в ямах всегда держатся мордами вверх по течению, ожидая чего-нибудь съедобного, что принесет им ручей. Но это в основном мелочь. А крупная рыба стоит на глубине и тоже смотрит вверх. И если заметит опасность, тут же прижмется ко дну, и уж тогда никакой приманкой ее не соблазнишь. Так что под конец я чуть ли не ползу, и даже смотреть боюсь в сторону ямы: такая рыба форель пугливая и осторожная.
Но вот я на месте. Медленно высовываю удилище из-за уступа скалы, легким движением посылаю мормышку в ручей – и вода несет ее вниз, как настоящего мотылька, упавшего в воду. Я слегка подергиваю удилище, чтобы рыбе казалось, будто этот мотылек трепещет крылышками, стараясь улететь и не угодить в прожорливую пасть. Со своего места мне не видно рыб: вода рябит, хотя солнце сюда не достает, мормышка ныряет в волнах, и я боюсь, что крючок застрянет между камнями или зацепится за какую-нибудь корягу. Но он не застрял и не зацепился, вплыл в яму – и… И тут что-то взметнулось, натянулась леска, рвануло удилище, я почувствовал резкие толчки, подсек, потянул на себя – и в воздухе затрепыхалась рыба величиной с мою ладонь. Она то изгибается колесом, то крутится, то часто дергает хвостом, пытаясь сорваться с крючка. Наученный горьким опытом, когда, случалось, добыча выскальзывала из моих рук, едва освободившись от крючка, я оттянул майку и запустил в нее форель: уж оттуда она никуда не денется. Положив удочку, сжимаю рыбу рукой через майку, другой вытаскиваю из ее зубастой пасти крючок, а затем цепляю рыбу на кукан. И, держа кукан на отлете, любуюсь своей добычей.
Экое чудо висит на кукане, подергивая раздвоенным зеленоватым хвостом: зеленые, красные, малиновые пятна изукрашивают узкую спину, красные глаза таращатся с мольбою, но мольба не трогает меня: добыча есть добыча.
Забрасывать в эту же яму еще раз не имеет смысла: напуганная форель долго не будет клевать. И я, подхватив свой мешок, двинулся вверх по течению ручья.
Чем выше я поднимался, тем уже становилось ущелье, по которому, обтекая большущие камни, струится вниз безымянный ручей. Иногда попадались плоские крабы, похожие на больших клещей. Потревоженные, они забивались в щели меж камнями, шевелили оттуда длинными усиками и глазами на тонких палочках. В небольших углублениях, выдолбленных водой в камне, суетилась мелкая рыбешка, на которую не было смысла тратить ни времени, ни усилий.
Наконец я достиг большой ямины, и такой глубокой, что вода казалась зеленоватой, хотя на дне виднелся каждый камушек. Так вот почему у форели спины зеленые и в крапинку: в такой воде и на таком дне ее совсем не видно, зато видны косые тени от рыб, и тени эти кажутся мне чудовищно большими. Уж эта-то форель наверняка совершенно непуганая, и такая большая, какой я и не видывал.
Снова я крадусь по краю обрыва, цепляясь за каждый выступ, снова достигаю того места, где в яму впадает журчащий прозрачный поток. Вот яркая мушка упала на воду и поплыла вниз, ныряя в волнах, вот она достигла ямы – рывок, удилище согнулось в дугу, я тяну что-то большое и бешено сопротивляющееся. Видно, как пенится вода, как к самой поверхности взлетает зеленая спина и мелькает серебристое брюхо. Я тащу рыбу вверх по течению, боясь поднять ее в воздух, сердце мое бьется от радости и страха, что добыча сорвется с крючка.
Не сорвалась.
Вот она трепещет у меня за пазухой вместе с моим сердцем, скользкая и холодная. Эта форель раза в три больше первой. Такую я еще не лавливал. Вот это да! Вот мама-то удивится, когда я принесу ее домой!
Еще несколько забросов, как и следовало ожидать, не принесли ничего. И я полез дальше. Азарт гонит меня все выше и выше, а ямки, между тем, становятся все меньше и меньше. Но где-то же должны быть и большие. Не могут не быть.
Густой и глухой лес обступил меня со всех сторон; деревья цепляются своими корнями за скалы, иные склоняются до самой воды, чуть ли не падают, но держатся; черные, серые, белые, розоватые и всяких других цветов и оттенков косые каменные плиты громоздятся в узком и мрачном ущелье. По этим плитам сочится вода, с них свисают бороды зеленых и бурых мхов, цепкие змеи плюща обнимают уступы, кусты и деревья.
Я глянул вниз и ужаснулся: ущелье падало куда-то в синеватую дымку, которую подпирали неподвижные вершины деревьев. Я вспомнил, как лез почти по отвесным каменным уступам, за которыми мне мерещились ямы с необыкновенной форелью, пальцы моих ног едва находили для себя прочную опору на покрытых грязновато-зеленой слизью камнях. А ведь спускаться куда как труднее, чем подниматься – это уж я знал, с этим я сталкивался ни раз, когда мы забредали с ребятами в горы. Но, правда, не дальше Казачьего брода, где в отвесной скале таится большая пещера с круглым и мрачным входом, из которой тянет холодной сыростью минувших тысячелетий даже в самый жаркий день.
В этой пещере, как рассказывал нам один знающий человек, когда-то давным-давно, может быть, сто тысяч лет назад, жили первобытные люди, вооруженные дубинами и каменными топорами. Они закоптили потолок большой пещеры своими кострами, замусорили ее костями съеденных животных.
В пещере полно летучих мышей, с потолка свисают каменные сосульки. Пещера заканчивается отвесной стеной, а в той стене круглая черная дыра, ведущая в таинственную неизвестность. Мы только заглядывали в эту дыру, однако не лезли в нее: из дыры сочится вода, ее бока осклизлые и покрыты чем-то, похожим на желе.
Но в пещере я был не один. А тут…
Я посмотрел вверх. Там стены ущелья несколько раздвигались в стороны, зато поперек его лежали большие деревья, изломанные и перепутанные, повитые плющом. Другого пути вверх не видно. Разве что лезть на почти отвесную боковую стену, над которой склонил свои ветки непроницаемый лес. А где-то там должны быть очищенные от леса участки, засаженные кукурузой или табаком, которые видны из Камендрашака. Следовательно, должна быть тропа или дорога.
И я полез. Я лез и лез, а конца ущелью все не было и не было, и ничего нельзя разглядеть вокруг, разве что кусочек голубого неба. А мешок все тяжелее. Иногда я натыкался на бурелом, карабкался через деревья среди колючего кустарника. Я весь изодрался, в кровь сбил босые ноги; обходя один из буреломов, ушел куда-то в сторону от ущелья и потерял его из виду. Было жарко, душно, хотелось пить, но ни ручья, ни родника мне не попадалось. Отчаяние и все более наваливающаяся усталость гнали и гнали меня вперед и вверх.
Постепенно подъем стал выравниваться, в сомкнутом зеленом пологе надо мной появились просветы, и наконец-то я выбрался на поляну и впервые смог оглядеться.
Я вновь увидел море, синее-пресинее вдали и зеленое ближе к берегу, а над ним солнце, да так низко, что я сперва решил, что все еще утро, что день только начался, и, лишь когда стал соображать, понял, что солнце встает совсем в другой стороне, а там, где оно висело сейчас, ему положено садится, и, следовательно, дело идет к ночи.
Признаться, мне ни разу в жизни не приходилось одному ночевать в лесу. В моей памяти хорошо сохранилось то чувство отчаяния, когда я, давным-давно, живя в деревне Третьяковка, что приютилась на берегу реки Чусовая, слишком рано пошел в школу и забрел совсем в другую сторону – к сенокосным лугам, к огромным зародам сена. Память сохранила ущербную луну над головой, яркие звезды, тишину зимней ночи и далекий волчий вой, который, как мне казалось, окружал меня со всех сторон, и тот ужас, который загнал меня на верхушку зарода. Но тогда мне едва минуло восемь лет, а теперь мне почти четырнадцать, я много чего повидал и бояться мне не пристало.