– А ты ее пригласи, – чуть подумав и бросив на Отца быстрый взгляд, советует Мать.
– Сюда? – искренне удивляется Тамара.
Мать расцветает образом радушной хозяйки, полной сочувствия:
– А почему бы и нет? Девочке плохо. Папа, что скажете?
Дед, не отводя глаз от дали моря, приподнимает ладонь, определяя таким образом непротивление решению Дочери.
Тамара задумывается, сосредотачиваясь взглядом на блюде сахарной пыльцой припудренных булочек, и наконец, потянувшись рукой, отщипнув кусочек от одной, соглашается:
– Пожалуй, да, Мама, можно позвать. И в самом деле, почему же это мы всегда одни? Сегодня и напишу. Вы уверены?
– Ну и мило! – широко улыбается Мать. – Поселим к тебе поближе. Нашепчетесь. Как же удачно все складывается – гостья приезжает! Сплетни новейшие привезет, веселье. О платьях вспомнишь!
Тамара, неопределенно пожав плечами, тянется за потревоженной булочкой и, укладывая ее на тарелку перед собой, вспоминает:
– А Витя? Ее до Вити вызвать или после?
– Пожалуй – до. Видишь ли, Витин приезд немного откладывается. Только на него не сердись: занят он, каждый день, думаю, струной у него.
Тамара расцветает улыбкой:
– На Витю? Сердиться? Что вы!.. И чем же он занят?
– Важным, – поворачивает лицо к Тамаре Дед. – Пробует силы свои. Без малейшего надзора. Каждое решение – его.
– О! Пусть все у него получится! – жарко желает Тамара. – Пусть все, все получится, а я подожду. У меня и лес, и Уман!
И это последнее слово, имя это, так уверенно слетевшее с губ, крушит на тревоге и надежде выстроенную беспечность ее.
Уман. Умочка! Как найти тебя?! Умочка?
Ноготки Тамары впиваются в мягкую, теплую, ароматную, сладкую, покорную, НЕНУЖНУЮ плоть булки. ВСЕ. Сломалась, не дотянула. Теперь уже себя по новой не выстроишь. Сломалась… Ну что же… Всегда плохо владела ты собой… Ну что же… И, поднимая потяжелевший взгляд на стену Дома, выставляет Тамара миру своенравную шею и плечи свои. Предательски упруго, дерзко и жадно силу плечи набирают, и вся Тамара в них – гордых и пружинистых.
А недавняя мягкость речи, нежность улыбок, изящные наклоны, повороты головы – это что? Это так… лента в волосах ее.
Тамара поднимается из-за стола, извиняется и идет к морю. Сглатывать осмелившуюся подступить к горлу истерику и искать, искать. Искать.
Мать уверена, что выражение лица и голос под контролем были, а вот руки… руки она на стол так и не выставила и, кажется, весьма правильно поступила. Она склоняет голову. Так и есть: пальцы насторожены, напряжены. Разминает их. После наливает себе чай, набирает ложечкой подогретый мед и, всматриваясь в его вновь обретенную прозрачность, раздумывает об одном решении, принятом сгоряча и словно не ею выполненном, и намечающихся последствиях…
Дед поднимает глаза к высокой дали, набухающей ледяной моросью. Тамара. Моя ты Тамара. Опять от тебя отломилось… Терпи. Вытерпи и это…
После завтрака Дочь и Отец удалятся в Дом, в Кабинет, – читать, обсуждать, высчитывать и опять обсуждать. Письма писать. И так до обеда, а после – спустит Дочь кресло Отца во двор, и отправятся они в даль, по Дороге, и лишь к ужину вернутся. Отец спящим, а Дочь – раскрасневшейся, приуставшей. А перед сном вновь примет их Кабинет, только уже тайнами книг и настойкой смородины на меду.
3. К окнам лоб прижимает и мир о чуде просит
Уман – это пес. Чем пес этот так необыкновенен? Ничем. Всем. Он к Тамаре в душу проник.
Сидела она на лежаке в Дедовском поезде, ожидая отправления состава, дивясь тому, что нисколько по столь приятно проведенному времени на юге и ни по одному человеку недавних ее приключений не тоскует… Только, быть может и все-таки, по подруге своей – по Лидии, а так… белокаменная страна беспокойного солнца не манит, ни одним воспоминанием не манит, скорее даже затирается в этакое пресноватое «былое»… Неужели так смеялась, что щеки болели? Неужели кто-то там нравился? Неужели были какие-то там «чувства»?.. Получается, что нет – не было чувств. Сон! Сон, и сном уйдет. Уже ушло. Только вот Лида… И чем? И увидимся ли?.. Нет, нет, подруга, – я исчезну в тишине Дедовского края… Тебе оставаться в солнце, соли и романах, мне же… исчезать. Вот так-то Лида, вот так… Хотя полетят между нами письма, обязательно, уже знаю, что, как приеду, напишу. Объяснять отъезд не стану, просто напишу – о какой-нибудь ерунде целый лист натку. Жди… А что скажет Дед? Как примет? Сразу обнимет или строго взглянет и только потом к себе прижмет? Ну так и что? Главное, что обнимет, и главное и то, что о ПРИЧИНЕ не спросит. Никогда не спросит… И отдаст мне весь край свой: небом, лесом… озерами… одиночеством. Небом… небом, небом, небом… Почему же не заглянула я к Матери и братьям?.. А ни к чему. Вот. Вот так. Все просто… Небо. Небо. Не заглянула, потому что… потому что желаю я небо, покой его. Желаю небо. И как можно скорее.
Прикрывая глаза, намеревается она подловить легкую дрему, но раздается недовольный окрик вагонного, а ответом – вызывающий детский хохот, вихрь топотка ног по коридору и задиристая барабанная дробь в дверь купе. Тамара открывает глаза, ждет. Ручка двери заходится дрожью, однако дверь, которую полагается откатить в сторону, напору детей, с такой конструкцией не знакомых, не поддается. Тамара поднимается и сдвигает дверь вбок. Прямо на нее наваливаются два человечка, крепко пахнущие мылом. Мальчик и девочка. Тамара улыбается им, возвращается к лежаку, садится и с интересом смотрит на визитеров. Ожидая объяснения. Дети же смотрят на Тамару. Точнее – глазеют. На разодетую госпожу. Наконец мальчик легонько толкает девочку в бок, и та, встрепенувшись, делает несколько поспешных шажков вперед. Остановившись перед Тамарой, достает из-за пазухи что-то круглое, пушистое и явно весьма обожаемое – оттого покрываемое быстрыми чмокающими поцелуйчиками. Поощрительно улыбаясь, протягивает пух Тамаре. Тамара, принимая дар, обнаруживает в нем два глаза и кнопку носа. Щенок! Щенок, зевнув, слабой струйкой обмачивает ее платье. Дети, прыснув, вылетают из купе, однако девочка тут же возвращается и опускает на колени Тамары конверт; затем, не удержавшись, – хихикнув на маленькое темное пятнышко, угнездившееся по центру груди госпожи, – приседает в быстром мелком поклоне и бросается вон. В дверях же купе появляется встревоженный вагонный, сконфуженно объясняя, что Григорий Сергеевич велели детей пропустить, а сами ушли. Тамара отпускает вагонного кивком и, посадив щенка на колени, придерживая его, распечатывает конверт. Читает: «Сестренке от братишки. Люблю-люблю, целую, Гришка». Усмехается. Конечно, Гришка! Только он, даже такую прелесть даря, мог вот так, пятном противным подгадить. Комкает край покрывала, бережно пересаживает щенка в уютные складки и, затаив дыхание, наблюдает за хозяйственной возней клубка пуха, устраивающего себе гнездышко для сна.
Протяжный свист, вагон вздрагивает – и щенок, не удержавшись на лапах, растягивается поперек лежака.
Протяжный свист, поезд трогается – и Тамара, опустившись на колени перед лежаком, обвивает щенка руками. Успокаивая, обещая защиту.
Клубок вырос в симпатичнейшего пса неопределенной породы – круглоглазого, лобастого, вихрастого, с пышным хвостом, обычно закрученным на спину, и роскошнейшими, словно к стуже севера специально заготовленными, панталонами. Не больно высокого. Общим своим окрасом – напористо рыжего, с вкраплением блюдца белого пятна на лопатке. Взгляд суровый, внимательный хранил он для мира. Взгляд трогательно наивный и вместе с тем хитрющий дарил Тамаре.
С самого щенячества, получая только ласку от рук Тамары, решил Уман, что он Господин, Властелин Мира и что Тамара – его Забота и ему угождать ей. Вот так решил – будучи Властелином Мира, угождать решил. И лишь порой своенравить. Однако подросши, осмотревшись, разобравшись в Тамаре получше, ввел и железно настоял на двух правилах: поскольку мир за пределами двора Заботе в недосказанность, потому как не располагает она правильным чутьем, не ступать ей со двора без сопровождения его, Умана, и тро́пы, те, что через болота, никак не ей выбирать.