И в отношении Мамы к детским проказам тоже было это самое мороженое: могла она, выслушав жалобу прислуги, простить детей, снисходительной, а подчас и озорной, понимающей и даже поощряющей улыбкой, а могла и с легкостью одарить наказанием. Все зависело от степени мягкости серединки ее в тот момент. Так казалось маленькой Тамаре…
Тамара бьется с ящиком до самого появления Мамы – лишь когда двери распахиваются, отпрыгивает она от стола; внутри нее что-то сжимается в ссохшуюся горошину. Мама входит, а точнее вплывает в комнату – она всегда двигается очень плавно, с великим, нерушимым достоинством. За ней семенит горничная. Строго взглянув на Дочь, приближается Мама к столу, опускается на колени и долго, мучительно долго осматривает место «преступления». Тамара от напряжения начинает мелко дрожать. Все что угодно! Двойные, тройные задания по письму, задания на весь день, только не спрашивайте, не спрашивайте меня о том, что в ящике.
Наконец Мама поднимается с колен, вниманием нацеливается на Дочь:
– Почему так грубо, дорогая? Шляпки скошены, да и расстояние меж ними не вымерено. С мусором тоже поаккуратнее надо бы быть – хоть расстелила бы что. Тамара, ну как же так? Неужели не хочется своей работой гордиться?
Тамара тихо, шатким голосом испуганного существа, отвечает:
– Хочется.
– Хочется, – задумчиво повторяет Мама и вкрадчиво ввинчивается в основу поступка Дочери: – Они тебе место ищут, определяют, а ты с ним – навязываемым – не согласна, не так ли?
Тамара поднимает на Маму глаза. Молчит, размышляя. Мама слегка улыбается:
– Тебя в мастерскую тянет?
– Не пускают! – тут же набирает силу отчаянной жалобы голос Тамары. – Не пускают. Я барышня. Девочка.
Мама понимающе кивает, помолчав, предлагает:
– Требуй.
Тамара сжимает кулачки, встряхивает ими:
– Так ВСЕ не пускают! Только и зовут на ерунду смотреть. И я хвалить ее должна. Не пускают, а хвалить я просто обязана! – Здесь она уже и ногой топает.
Мама повторяет:
– Требуй. Иначе обман тебе оставят: побрякушки и чаепития.
Обман? Украшения и сладкие чаи – обман? Тамара не понимает Маму, но сейчас ей хочется только соглашаться с ней, и поэтому она решительно встряхивает головой – соглашается пылко.
– Ты, как вырастешь, присмотрись к работе художников, – уже совсем непонятно зачем говорит Мама. – Хороших. Сбоку встань и присмотрись. У них в какой-то момент в картине нет явной точности, порядка нет, и вот именно тогда жизнь на холсте чувствуется. А потом они ее сглаживают. До высокого искусства сводят… Да… А вот столярное мастерство… оно как раз именно о точности – изначальной и последующей. Пойдешь?
Тамара кивает. Пойдет. Потребует. Пускай попробуют! В голове ее уже задор малой войны: за значимость свою! Не будет терпеть указаний о месте!
– Вот и хорошо, – улыбается Мама и, видимо, решив, что более ей в комнате Дочери делать нечего, направляется к дверям, однако, почти покинув комнату, вдруг останавливается, оборачивается и спрашивает:
– Я надеюсь, ты позаботилась опустошить ящик?
– Да, – уверенно, легко врет Тамара.
– Молодец, – хвалит Мама и, обращаясь к услужливо склонившейся горничной, говорит: – Катенька, позови Зиновия, пусть ящик высвободит.
Тамара внутренне ликует: Зиновий стар и молчун, никому и ничего не расскажет. Ему дела до них, до «мелкоты», нет.
Мама выплывает из комнаты и уже из коридора доносится до Тамары насмешливое:
– Врать, врать учись!
Следующим утром Тамара идет в мастерскую. Стучится в дверь. Ей открывает пропахший носу приятной смоляной едкостью Мельтон Бревович, который в доме и за учителя по языкам, и за учителя по делу столярному.
Тамара, поздоровавшись, проходит в мастерскую. Братья еще не заняты работой и сразу же замечают сестру. В глазах их вопрос.
Тамара объявляет:
– Учиться пришла.
Степка приветливо улыбается, Виктор и Лукьян снисходительно переглядываются, а Гришка и Лешка уничижительно хмыкают.
Тамара топает ногой.
Слышит излишне заботливый голос Мельтона Бревовича:
– Барышня! Барышне не…
– Барышня учиться БУДЕТ, – холодно, повторяя приказной тон Матери, перебивает учителя Тамара.
И ее принимают…
Увлечение столярным мастерством длится недолго, но гвозди забивать и фигурки выпиливать Тамара выучивается.
Заколотив последний ящик, Тамара оглядывается на выпотрошенные стеллажи – на голые доски, когда-то бывшие лесом, жизнью. Затем, повернувшись к известью обозначенной черте запрета, смотрит на отступающие от нее ряды Хранилища: непотревоженные – все так же забитые книгами, свитками, глиняными табличками и их обломками и даже черепашьими панцирями; уводящие взгляд к далекой стене, подпираемой каменными плитами и мозаичным стеклом; как обычно, окруженные стражами. Всего-то переступала Тамара черту запрета раз шесть, всегда по разрешению Деда, и последний раз – лет в одиннадцать. Помнит, как тогда рассматривала увенчанные змеями листы древней книги. Очень уставшей книги. О чем была или есть, если не рассыпалась в прах, та книга? А другие? Дед говорит, что в большинстве своем они о Вере: человеком безустанно придумываемой, разукрашиваемой, откармливаемой, наделяемой обещаниями и властью. И во всей этой Вере, в великом разнообразии ее, в словах ее пророков и последователей, служителей и жертв, искал и все еще порой ищет себя Дед и не находит. Почему? Потому что нет его в ней? А что если нашел, да только не признал? Даже так: много раз находил и ни разу не признал. Ведь и такое может быть… А вот интересно – ни одного древнего языка я не знаю. Ни я, ни братья. А почему? Почему всяким знанием нас наполняли, однако никогда – этим? Аккуратно не этим. И даже, как-то удивительно искусно, привили мирное равнодушие к Хранилищу и Дедовскому поиску… Тамара переводит взгляд на Мать, сверяющую у окна последние страницы описи.
– Мама, почему языкам древним нас не обучали?
Мать поднимает на Дочь глаза. Тамара глазам улыбается и ждет. Мать, помолчав, отвечает загадочно:
– Чтобы теней не знали.
– Это как?
– Когда не знаешь, что живешь в темноте, – живешь в покое, – не менее загадочно продолжает Мать.
– О чем вы? – хмурится Тамара.
– Когда живущему в темноте приносят в дар СЛАБЫЙ луч света, ему приносят в дар тени.
– Мама, о чем вы? – совершенно теряется Тамара.
Мать пожимает плечом и продолжает:
– Свет должен быть сильным, темноту рассеивающим, а не подсвечивающим. Если такого света дать не можешь, то не трогай сидящего в темноте.
Сказав это, Мать возвращается к бумагам. Тамара же, обдумав услышанное, высказывает догадку:
– Свет – это знание языков?
Мать, не отрываясь от бумаг, просит уточнения:
– Какой именно?
– Что?
– Какой именно свет имеешь в виду?
– Любой?
– Ты плохо меня слушала.
Тамара, вернувшись к словам Матери, выбирает:
– Подсвечивающий?
– Да, – поднимает голову Мать. – От соприкосновения слабого луча с тьмой творятся чудища, ранее живущему в темноте неведомые. Тревожащие воображение, сводящие покой на нет. Вселяющие неуверенность, а быть может, и страх. Начинается бег, поиск, ведущий к еще большей тревоге. Таким светом одаривают врагов. Не собственных детей.
– То есть… вы нас оберегали?
– Мы растили вас для этого мира. В нем вы зрячи. В нем для вас достаточно развлечений и забот. Чего больше? Языки древности? А к чему вам блуждания Отца моего? Они ведут от тени к тени – только редкие письмена приносят ЗНАНИЕ. Зачем вам кропотливая эта охота? Зачем вам? Я с ним: я его Дочь и всегда с ним, всегда в помощь. Так должно быть. И этого достаточно. Мне – мое, вам – ваше.
Тамара тонко улыбается:
– Только… получается, вы ЗА НАС выбрали.
Мать опять пожимает плечом:
– Родители за детей часто выбирают. Однако если уж в интерес, то путь открыт: ищи учителей и занимайся.