— Отец Кристоф, — начинает Катарина, но сразу же чувствует неловкость: возвышаться над человеком, который на неё даже не смотрит, кажется ей неудобным, и она приседает прямо на пол, подогнув под себя ноги. — Отец Кристоф, посмотрите на меня, пожалуйста.
Несколько секунд он непоколебим, но всё же вскоре опущенный подбородок его устремляется вверх, а вслед за ним поднимаются и глаза. Теперь уже óн смотрит на неё немного сверху.
— Отец, скажите, Вы готовы к пресс-конференции? Вы хорошо себя чувствуете?
Шнайдер вдруг начинает судорожно осматриваться, будто уловил что-то во тьме, там, куда не проникает тусклый электрический свет. Ему кажется, что из каждого тёмного угла за ним следят. Ему кажется, за ним охотятся. Он с силой трёт ладонями по собственным коленям — сестре Катарине думается, что ещё немного, и он протрёт дыры в плотной материи стильных дорогих брюк.
— Прошу, успокойтесь. Если Вам нездоровится, просто признайтесь, и я попрошу организаторов мероприятия исключить Вас из списка выступающих. Не мучайте себя, в этом нет ничего постыдного. Волноваться — это нормально…
На самом деле она думает: “Не мучайте меня”. Ей уже кажется, что наилучшим вариантом действительно будет отстранить Шнайдера от выступления, даже если сам Лоренц будет против. Отец настоятель явно не в себе, а ей уже доводилось наблюдать, на что он способен. В это время Шнайдер уже не просто беспорядочно озирается, пытаясь выловить из пустоты нечто, лишь ему одному ведомое — теперь он ещё и постукивает носком туфли по каменному полу, быстро и ритмично, и, очевидно, сам того не замечая.
— Отец, — сестра в отчаянии, абсолютно не представляя, что предпринять, она кладёт свои руки на его ладони и аккуратно, хоть и настойчиво, надавливает.
Жест имеет определённой действие — скорый монотонный стук прекращается, Шнайдер перестаёт озираться и фокусирует взгляд на её лице. Этот взгляд её пугает, да не на шутку — она чуть было не отнимает своих рук и не отпрядывает назад, в последний момент сумев сдержаться. В этом взгляде столько страха, почти первобытного ужаса, веки Кристофа чуть подрагивают, вторя микродвижениям губ, а зрачки сузились до размеров микроскопических точек, что делает его голубые радужки похожими на радужки слепца.
— Отец, просто скажите, как Вам помочь? — дрожащим от растерянности голосом спрашивает Катарина.
— Сестра, — вдруг произносит он. Как непривычно вновь слышать его голос через столько часов молчания. — Сестра, разве Вы не чувствуете?
Шнайдер разворачивает ладони вверх, не прерывая при этом тактильного контакта с её руками — и Катарина ощущает, насколько они влажные. Его ладони влажные, что с такими холодными, малокровными людьми, как он, случается только в случаях очень сильного волнения.
— Чувствую что? — уже не зная, что и думать, уточняюще вопрошает она.
— Оно… Оно здесь. Молитесь! — последнее слово Шнайдер практически выкрикивает, одновременно выдёргивая свои кисти из её рук.
Сестра готова уже поверить, что Шнайдер и впрямь рехнулся — его взгляд воистину безумен. Но вдруг лицо его смягчается, веки прикрываются, и он приподнимается со стула, чтобы тут же пасть на колени прямо рядом с ней.
— Прошу, сестра, помолитесь со мной. Спасёмся молитвой, — он уже шепчет, безумные нотки в его голосе исчезают, сменяясь немного экзальтированной, чувственной интонацией истинно верующего в религиозном экстазе.
Не ожидая ответа, он складывает ладони вместе и, плотно сжав веки, принимается почти беззвучно шевелить губами. Сперва сестра пытается вслушиваться, а очень скоро — и всматриваться. Она всматривается в его губы, угадывая в слетающих с них словах банальный текст “Отче Наш”. Происходящее её завораживает. Будто заразившись его настроением, она тоже складывает ладони и принимается вторить самым знакомым на свете словам. Молитва заканчивается, но Шнайдер начинает чтение заново, по-прежнему не размыкая век. Сестра решает, что одного прочтения с неё вполне достаточно, и остаётся безмолвно сидеть напротив, рассматривая безумного пастора. Какие острые у него скулы — такие принято называть “кошачьими”, и всё в его лице такое… тонкое. Сиротливая лампочка позволяет в полной мере разглядеть скульптурный рельеф этого необычного лица — Шнайдера будто вылепил кто-то. Да, тонкая работа. Она переводит взгляд на ровный лоб, затем на тёмные, неаккуратно отброшенные назад кудри. Одна прядь выскочила из-за уха, сестре вдруг захотелось заправить её обратно, и она себя еле сдерживает. Она замечает, что Шнайдер читает молитву уже по шестому или седьмому кругу — получается, всё это время она просто сидит и смотрит на него? Нет, “смотрит” — неверное слово. Она им любуется — так будет правильнее. Будто бы опасаясь быть пойманной за этим постыдным занятием, будто бы в любовании вообще есть что-то постыдное, она спешно отводит взгляд, поднимается на ноги и отходит к двери. Чтобы не стоять, как истукан, она принимается отряхивать рясу, поправлять фату, теребить в руках увесистое распятие на толстой цепи. Она не знает, что ещё делать.
Наконец, после девятого прочтения, Шнайдер открывает глаза. Сейчас они ясны, как обычно — да, это его обычные, знакомые глаза. Он несмело улыбается и поднимается с колен.
— Спасибо Вам, сестра, — говорит он совершенно ровным, спокойным тоном. — Спасибо, что помолились вместе со мной. Теперь всё будет хорошо.
— Э, точно? — неуверенно проговаривает она, не зная, что бы ещё спросить.
— Точно. Опасность миновала. — Шнайдер задирает рукав пиджака на правом запястье и, бросив скорый взгляд на циферблат часов, едва слышно присвистывает. — Уже почти половина одиннадцатого, скоро начало церемонии. Пойдёмте!
Сестра всё ещё не понимает, откуда в его голосе взялся этот непосредственный оптимизм, даже некоторый энтузиазм, и куда подевалось лёгкое безумие, ещё несколько минут назад владеющее им полностью. Она открывает дверь и пропускает Шнайдера вперёд.
— Отец, — обращается она ему в спину, — скажите, Вы точно готовы сегодня выступать перед публикой?
Он оборачивается, и, улыбаясь значительно шире, чем обычно, отвечает:
— Заверяю Вас, всё будет хорошо. Как и должно быть.
Стоит им подняться по ступеням, как, откуда ни возьмись, на них с разгону налетает Пауль. Чуть не сбив монахиню с ног, он проносится мимо, даже не извинившись, и бросается к другу:
— Шнай, где ты был? Почему ушёл? Говори! С тобой всё хорошо?
Внезапная улыбка Кристофа сбивает его с толку и в то же время немного успокаивает.
— Пауль, мой милый Пауль, — каким-то блаженным тоном произносит Шнайдер и вдруг заключает друга в крепкие объятия.
В один момент вся ярость Ландерса сходит на нет — нечасто любимый друг так нежен, так открыт. В его объятьях так тепло, так хорошо, что он готов стоять так вечно. Пользуясь моментом, Ландерс делает несколько глубоких вдохов, стараясь впитать в себя его запах, запах Кристофа, так хорошо ему знакомый. Как жаль, что Кристоф нечасто позволяет ему такое.
— Так-так, коллеги, а ведь Христос всё ещё не воскрес, — прерывает идиллию странный и такой чуждый им обоим голос епископа. — Будьте добры, проследуйте к главному входу — пресс-конференция того и гляди начнётся.
Обрадованная тем, что куратор невольно положил конец этой неловкой и непонятной ситуации, Катарина воодушевлённо призывает обоих священников идти за ней — площадку для общения с прессой организовали прямо на широких низких ступенях у центрального входа в собор. Прежде подобные мероприятия не проводились, но муниципалитет счёл хорошей идеей перенять передовой опыт и организовать нечто вроде пресс-конференции на лужайке у Белого Дома. Надо же как-то отчитаться перед горожанами, на что ушли их налоги — а где ещё беседовать о прошедшей реставрации, как не на пороге самогó предмета обсуждения. В конце концов, ведь это они, горожане, в своё время проголосовали за то, чтобы позволить Фрауэнкирхе оставаться самым высоким зданием в Мюнхене. И если вкладываться в строительство современных небоскрёбов из стекла и бетона пока нельзя, руководству города ничего больше не остаётся, как вкладываться в обновление средневековой церкви. По остаточному принципу, естественно.