«Я отмою от цветов твое страшное лицо…» я отмою от цветов твое страшное лицо поцелую черный лоб обниму тебя навзрыд где глаза твои сейчас где чудесный вкусный рот почему не говоришь нам так нужно говорить ты не помнишь как любил гладить волосы твои пел тебе читал тебе приносил тебе попить не осталось ничего кроме неба и любви как теперь прикажешь жить как теперь прикажешь жить «Волк в овчарне, следы случайного божества…» Волк в овчарне, следы случайного божества. Белые, глядящие вверх цветы. Гудящий чайник. Утром ничего не говорит Москва. Москва в руках торжествующей гопоты. Москва принадлежит предателям, дуракам, сволочи, у которой все пальцы давно во рту, поэтому не за вас поднимаю свой тяжелый стакан, синеющий на свету. Рука печальная все не решается помахать, и на причале только и смех, что блиц различает, чтобы фотографию угадать, такая, наверное, особенность у столиц — кроить по образу, когда образ нынче один борца со свободой за собственные права. Как получилось, настойчивый господин, что у тебя на дворе не растет трава? Утром лица белы, да голоса красны. Рельсы остры, масло еще в цветке. Время вставать, десять часов весны. Время гулять погоду рука в руке. Время кружить по городу вальс-бостон, воздух пить, набираясь случайных сил. Слушать, как нежно за голубым мостом песню поет буксир. «Пошто и вам с берданом на боку…» пошто и вам с берданом на боку поющим пиво пьющим краковянку скачи мой конь ужасную скаку а на рассвете вышли обезьянки оставив избы пить сырой туман топор забыв схватился за баян ты а жить-то где любезная шарман? как обессудить вышние загулы забавы пороха протертый доломан висит в углу унылый как акула что мы ловили в прошлую сирень такого воздуха что падаешь со стула пошто и вам глазами набекрень рассвет встречая в кресле у камина закрыть бы их да батюшка мой лень мне даже водки выкушать вломину тогда иди сюда моя фемина и шелк волос и взрыв твоих колен «Живые татушки гуляли по траве…» живые татушки гуляли по траве ты прошептала мокрое приве луна открыла полное окно пришло давно а на запястье отмечает час железный жук и он один из нас его глаза как камушки блестят усы свистят а я все пью работаю и пью я i love you ни капли не пролью мой покер сдан но утонул в репье дурак крупье «А окно заиндевело…»
А окно заиндевело. Холодно, налей мне чаю. Я скучаю без ватрушки. Снег такой прозрачно-белый. Принеси мне одеяло, я замерз. Помнишь, под окном стояли пять берез. Тонкие такие, нежные. Бело-черные стволы. Листья все давно осыпались, такая, брат, зима. «Суматоха на дворе. Пьет вино Пуанкаре…» Суматоха на дворе. Пьет вино Пуанкаре. Синий свет издалека льет ленивая река. Колокольня чуть дрожит. Хочется еще пожить. Мне в Венецию пора. Там густые колера. Упаду с ее моста, где вода как береста. Где студеный упокой. Где я стану никакой. «Несчастная страна убогих и лукавых…» Несчастная страна убогих и лукавых. Соборные стихи прочитаны с листа. Возьми еще вина. Душа его на травах. Слова его сухи. Судьба его чиста. Какое солнце нам осветит день кромешный? Какие звезды нам закатятся в рукав? Возьми еще вина. Добавь живой черешни. Другого и не знал, себя не отыскав. Пойми свою печаль, себя не изувечив. Собрался – уходи. Тебя уже здесь нет. Не любишь – обещай. Возьми вина на вечер. Оставь. Не береди. Живешь в другой стране. Аэроплен На аэродроме шум, Туполев пьет, Лавочкина позвали, чтобы поправил его расшатанную антресоль, а я болею, едва дышу, в раскаленном моем подвале хрустит под ногами соль. Она растет пластинами, как положено, лиловой сливой, солнце жмуря в каменном кулаке, а в небе летает восторженное мороженое, выпадая ягодами в пике. Туполев, носом суров, обликом алюминиев, что мешает пиву заглянуть в скромный стакан, несколько строк, и на конструкторе выступят кольца инея, вива чудовищным старикам. Лавочкин сидит на себе, как на дереве, седой хвост его рассыпался на ветру, как тальк. Из толпы механиков доносится песня стерео, что к утру превратится в пустой гештальт. Ферма моих звуков, запах знакомой коровы, чарка пламенного молока в постель. Скажи, базука, будет нам полвторого, или опять позовем гостей? Обними меня, Лавочкин, за недетские плечи, небесная хворость моя еще молода, путь новый так безнадежно млечен, холоден, как вода. Лети меня, Туполев, туда, обратно, я остаюсь навсегда в дорогой глуши голубого снега, умноженного стократно на малиновый звон души. |