3 Шевелит жвала бедный богомол, таращит бельма, молится, чудак, седой, как лунь, скуластый, как монгол — охрана! Выноси! – протек чердак, и золотарник золотом истек и что сказать? Окончен файв-о-клок — несите, братцы! – гол я как сокол: обол Харону – сталинский пятак — а то и даром: русский? Да за так, чего уж там, какой уж там обол… эх, мать твою… куда ж тебя, милок? И – Салехарда звездный частокол: с овцы паршивой – шерсти рыжий клок, и – санный путь, и – что там, не пойму, что там за лица, чьи и почему, и лица ли, скажи, старик Ямал? Кто к стойке пригвожден, как пьяный Блок, кто в стойку встал и сто кривых зеркал зажглись и повели под локоток. То Витебский вокзал, то краснотал, то вьется над помойкой голубок, но гаснет, удаляется квартал, пустынный, синий – водки бы глоток! Но шут с ней. Да и вряд ли будет впрок — забудь. Уж как-нибудь переживем, сойдя во тьму и в ней мотая срок, пока не истощится кровоток, покуда не займется окоем летучим, беглым, перистым огнем. * Примечание: Салехард был последней командировкой Павла Васильева между отсидкой в рязанской тюрьме с зимы 35-го по весну 36-го и последним арестом в феврале 37-го – сразу после выхода из парикмахерской на Арбате; первая строфа – дословное воспроизведение команды перед расстрелом «соколиков» в гараже «автобазы» в Варсонофьевском переулке. Лайка по имени Чат2 Однажды растает на тулове снег и кто был внимателен к первым стихам собачьими ребрами выйдет на свет в одной из неведомых северных ям. Без кожи как древний, с Востока, поэт, в одной из безбрежных оттаявших ям, став шапкой татарину, выйдет на свет кто был так внимателен к первым стихам. Он сверху увидит, как ребра торчат весной, когда тает безудержно снег и некий поэт вдруг бывает зачат, чтоб в День конституции сталинской свет увидеть под солнцем в созвездьи Стрельца в Обдорске – одной из неведомых ям, где, помню, мертвец, хороня мертвеца, завидуя мертвым, знал цену словам. И так себя жалко, несчастный мой Чат! Но жалко – у пчелки, а пчелок здесь нет, как нет здесь и ночи – собачьи торчат здесь ребра и пьют нескончаемый свет. Ночь Этих морозных закатов скрижали, ягель, арктический лен, ветреница, след самолета – все канет в развале памяти, мудрой избытком печали, если не горя. И ночь воцарится — нищенство ночи, как было в начале: пустошь, вода, неусыпная птица. II
Натюрморт Здесь есть у одного мальчика пять хлебов ячменных и две рыбки… Ин. 6:9 С глазницами, изъеденными солью, висят две рыбки в сетке за окном, чешуйки света в воздухе застыли и зимнее язычество рябины, и птичьей лапой телебашня замерла, продетая в кольцо «Седьмого неба». В отчестве моем голодных нет, и нынче даже голуби и галки рябину не клюют, роняя снег, волнуя невода холодных веток. Все замерло. И как произнести помилуй мя, где в извести часы остановили стрелки на одних и тех же цифрах в желтых коридорах, где ветки, телебашни, рыбы спят, соль в пустошах глазниц и циферблатов? В отечестве моем голодных нет, и делят пустошь снега вместо хлеба пророки, что не явленны на свет по крохам собирать все то же небо. Добролюбова 9/11, 7 января 1988 г. В амбулатории Костистые рубиновые звезды над ледником кремля, что безмятежен когда-то был, но стоит ли вниманье нам обращать на кремль – ответ известен. Вот рвут вороны ватники на гнезда, в часах песочных бьется струйка крови, поскольку время – время мерзлоты — иначе не измерить. Впрочем, время текуче, словно дерево, а звезды… Слабеют скверы от кровопотери, вороны чучело воронье рвут на гнезда и в зыбких ветках щурится огонь отвергнутое время знаменуя и пробегая рукопись твою. Джотто Не знаю, был он сладок или едок — тот дым, что оставлял нам напоследок один межзвездный холод колокольный: шесты и факела, мечи и колья, Иуда, что пришел для поцелуя… Молчи. И не рифмуй напропалую — постой в своем отечестве пропащем и посмотри: в промозглом этом сквере так голо, что едва ли не обрящем гармонию какую-то по мере беспомощности и кровопотери в норе своей, в Платоновой пещере — в волшебном фонаре ее ледащем. Новочеремушкинская, 11: дождь и разводы на саже глотают ночь с проточными огнями бездельник Моцарт щеголь Мандельштам как в Чаше промокая в общей яме бежит по обгорелым косякам оврагами в черемухе над нами белеющих зигзагов немота отсутствием листвы напоминая зашедшиеся в лепете уста уже не бессловесная – иная и роща на щеколду заперта под ливнем шелестит хворостяная прозрачная как плакальщица та спешащая сама себя не зная Бог весть к кому по плоскости листа |