Образ Маргариты по-прежнему владел его сердцем, но по прошествии времени уже не так будоражил его.
Теперь она являлась ему в помыслах ангелом, грустно улыбавшимся издалека, откуда-то из-за размытых очертаний горизонта. Куда испарились воспоминания, от которых наворачивались на глаза слезы и кипела кровь?
Однако же по прошествии двух лет одно происшествие вновь всколыхнуло его размеренное, спокойное, пусть и немного меланхоличное, существование.
Эугенио приступил к третьему курсу латыни и принялся за перевод «Скорбных элегий» Овидия и од Вергилия. Он уже давно проявлял интерес к поэзии, чему в немалой степени способствовали его яркое воображение и чуткое, отзывчивое сердце.
Лишь малого не хватало ему, чтобы всей душой затеряться в далеких горизонтах, в фантастических пейзажах, полных волшебства, света и гармонии, где самые высокие умы находили приют, убегая от пошлости и суровости повседневной жизни.
Вергилий и Овидий словно подали ему руку и пригласили в этот чудесный, таинственный храм гармонии.
Поэзия стала путеводной нитью для его живой фантазии, пытливого ума и любящего сердца.
Религия, любовь и поэзия — вот все, что нужно было, чтобы наполнить смыслом и счастьем его существование. Словно три ангела они вознесли на своих крылах его чистую, невинную душу к высшему небесному наслаждению.
С первых строк Вергилия, прочитанных им, Эугению ощутил божественное дуновение поэзии, и душа его открылась новым, неизведанным эмоциям. Оды Вергилия восхитили его. Рассказы о любви увлекали, возвращая его к воспоминаниям об искренних, очаровывающих картинах деревенской жизни, в которых он так часто представлял себя главным героем. Он предавался сладостной тоске о счастливом времени, проведенном на полях родительской фазенды, где они с Маргаритой заботились о маленьком стаде тетушки Умбелины.
Если бы не призвание к священнослужению, которое стало для него смыслом жизни, он бы охотно посвятил себя размеренной жизни пастуха, которую мог бы разделить с Маргаритой.
Душе Эугенио недостаточно было восхищаться поэзией прославленных авторов; обладавший склонностью к стихотворству, он готов был выразить в строфах и свои собственные чувства и образы. А какой образ лучше, чем образ Маргариты, мог всколыхнуть его душу?
И вот однажды Эугенио чуть не лишился доверия своих учителей, которое так долго заслуживал.
От любопытного взора циркатора не ускользнуло странное поведение ученика, который и после урока латыни делает какие-то записи и старается тщательно спрятать их. И вот в час отдыха, когда мальчики вышли на прогулку, он остался в спальне и принялся за поиски записей Эугенио, рассчитывая найти если не конспекты по латыни, то хотя бы наброски проповедей или тексты религиозных песнопений, что, несомненно, очень бы его заинтересовало.
Циркатор и вправду нашел несколько подобных записей, но каково же было его изумление, когда среди этих записей он обнаружил длинное послание, написанное в самых чувственных тонах, и стихи романтического содержания, посвященные Маргарите!
Глава шестая
Стихи Эугенио представляли собой наброски из бессвязных строф, записанные на кусочках бумаги. Это напоминало попытки совсем еще юного птенца научиться летать и до того, как подняться в воздух, ходящего кругами вокруг гнезда.
Циркатор, бывший также учителем Эугенио по латыни и сам питающий склонность к поэтическому жанру, сохранил пару стихотворений, которые показались ему наиболее интересными.
Вдали от блеска твоих глаз,
Проходит день, проходит час,
В душе моей одна тоска,
И жизнь мне больше не мила…
Ты далеко,
Но мысли все мои
Лишь о тебе,
О, Маргарита!
Что же касается пасторального жанра, пожалуй, самым законченным было следующее творение:
Пока пасется наше стадо
В тени у тихого ручья
Передохнуть могу немного
В тени деревьев также я.
Орфей сыграет здесь на арфе
О сладости свободной жизни,
А я, услышав, лишь заплачу,
В тоске по ней, по Маргарите.
Но полноте, уж солнце село,
Замолкли птицы на деревьях,
Я не спеша иду за стадом,
Все думая о ней, о милой!
Наставник, искренне удивленный поэтическим даром мальчика, оставил записи при себе, и при первой же возможности довел их до сведения ректора (разве что кроме тех, которые, как истинный любитель поэзии, решил приберечь для себя лично).
Ректор, пришедший в изумление и оскорбленный до глубины души, вызвал к себе автора этих строф.
— Какой позор! — кричал святой отец, переполняемый возмущением. — Что за развращенное сердце для такого нежного возраста! Лицемер! И он смеет разгуливать тут с лицом святоши!
Бедный мальчик! Нежная, невинная лирика, вырвавшаяся из глубины его сердца словно цветок, распустившийся под солнцем, была воспринята строгим священником как тяжкий грех и коварное лицемерие.
Поэтому сразу после того, как прозвенел колокольчик и семинаристы отправились на отдых, регент подозвал Эугенио и велел ему отправиться в кабинет ректора.
Ничего хорошего эта весть не сулила. Только по одному поводу мальчиков вызывали на личные беседы к ректору — когда они совершали какой-то ужасный проступок, за которым неминуемо следовало тяжкое наказание. Бледный и испуганный, словно подсудимый, готовый услышать неутешительный вердикт, Эугенио пересекал длинные коридоры, направляясь в глубь здания, где находился кабинет ректора.
— Итак, сеньор Эугенио. Как вы можете это объяснить? — без лишнего вступления спросил его ректор строгим, холодным голосом и указал на лежащие на столе тетрадные листки.
Эугенио взял свои бумаги и побледнел как мертвец. Он хотел было ответить, но не знал, что сказать. Трясясь от страха, он лишь опустил голову и оцепенел на месте, не проронив ни слова.
— Я спрашиваю еще раз, что это за бумаги, Эугенио? — продолжал священник все более строгим голосом.
Эугенио стоял все так же неподвижно, скрестив руки, и если и хотел бы ответить, то не смог бы от дрожи, бившей его по всему телу от макушки до пальцев ног.
— В то время, когда мы все считали вас самым лучшим и самым благочестивым из учеников, в то время, когда я приводил вас в пример вашим однокашникам, вы отвечаете нам такой неблагодарностью! Удивительно! Что вы хотите сказать этими записками? Этими стишками? Что это за мерзость? Объясните мне это, уважаемый Эугенио! Вся ваша набожность, это картинное благочестие, эта ваша скромность были лишь масками, чтобы обмануть нас, чтобы мы не углядели в вас распутника? Вот как ты благодаришь своего благочестивого отца, который сделал все, чтобы увидеть тебя священником, мальчишка! Говори же, тебе не стыдно за эту мазню?
Страшное обличение для пятнадцатилетнего мальчика с ранимой душой!
Эугенио объял ужас. Его ум и речь были парализованы. Как же ему объяснить, что он и подумать не мог, что эти искренние, чистые слова не были для него страшным грехом, они лишь давали возможность уйти от действительности, отдавшись юношеской мечте. Но ему было необходимо хоть что-то ответить.