Воспользовавшись тем, что автомобиль теперь шел более или менее ровно по хорошей гладкой дороге (насколько это возможно было при таком неумелом водителе, как Резинка), Сашенька решилась все же немножко пошевелиться и чуть-чуть оттолкнуть пьяного дядьку, что ей не больно-то удалось: он был тяжел, как самый большой валун у залива. Девочка выглянула посмелее и обнаружила, что в машине почти совсем темно, не мелькает даже свет городских фонарей. Она спросила себя, когда такое с ней уже было – и сразу вспомнила: ночью ехали они к дедушке с бабушкой по Киевскому шоссе, и она заснула на заднем сиденье, а проснувшись, поняла, что фонарей на улице нет, потому что машина едет далеко за городом… Выходит, и сейчас они уже выехали за город, туда, где нет фонарей и дорога освещается только фарами? Вот что-то огромное прогрохотало мимо – точно, дальнобойка… Куда же везет Резинка мужа, может, на дачу?…
В любом случае, Сашеньке оставалось только устроиться сколько-нибудь удобно и ждать. Она опять нерешительно задвигалась, все еще надеясь хоть чуть-чуть потеснить противного пьяницу – и вдруг ее рука наткнулась на что-то очень холодное. Настолько холодное, что вспомнился куриный трупик, вынутый мамой в воскресенье из холодильника и пошедший на котлеты. Откуда тут курица-то? Сашенька деловито ощупала предмет и поняла, что это никакая не курица, а человеческая рука – рука пьяного дядьки, случайно попавшая к ней под одеяло. Она непроизвольно отдернула свою – и не сразу поняла, отчего вдруг сердце на несколько секунд совершенно остановилось – так, что помутнело перед глазами – а потом запустилось, но с работой не справилось и вновь упало – теперь куда-то в живот – и стало почти таким же холодным, как эта рука… Рука вовсе не пьяного дядьки, а совсем, совсем, совсем мертвого…
Глава вторая. Первая и единственная
Однажды в юности Катя видела, как упал самолет. Она гостила тогда на летних каникулах у подруги по медучилищу, приехавшей учиться в Ленинград из деревни, что прижалась к самой границе Ленинградской области и утонула в болотистых лесах, богатых, однако, хрупкими волнушками и водянистой черникой. Чернику Катя собирать не любила, тяготясь долгим сидением на корточках, но по грибы ходила с подружкой Леной охотно: ей нравилось отыскивать в мокроватом мху розово-полосатые бахромчатые созданьица, словно бы задорно оттуда улыбавшиеся. А потом, в избе, девушки под контролем тети Аллы, Лениной мамы, отмачивали их и подвергали многоступенчатой засолке…
В тот паркий, но бессолнечный день Катя и Лена как раз выбрались с полными корзинами на широкую просеку и, отмахиваясь от прилипчивых кровососов, уселись на двух знакомых пеньках, разложив бутерброды с несколько сомлевшей от тепла «Любительской» на льняной салфетке, расстеленной поверх третьего, большего пня, игравшего благородную роль обеденного стола. Только разлили сладкий брусничный чай из термоса и вознамерились отдать должное такой желанной после трудов праведных трапезе, как одновременно вскрикнули обе: неотвратимо нарастая, приближался с неба грозный рокот, быстро переросший в непереносимый рев… Тогда, в начале восьмидесятых, все ждали неминучей ядерной войны с Америкой и ежемесячно тренировались, каждый в своем учебном заведении или на рабочем месте, выживать в тяжелых условиях атомной бомбардировки – например, упав лицом вниз на асфальт за бетонным основанием заборчика и закрыв голову руками… Одна и та же мысль пронеслась одновременно в головах остолбеневших девушек: «Вот оно!» – но падать ничком было некуда, потому что вместо заборчика вокруг них расстилалась веселая лужайка, усеянная старыми березовыми пеньками…
Подпрыгнул и опрокинулся термос с чаем, заплясали горячие алюминиевые стаканчики, девушки в панике прижались друг к другу, присели – и прямо у них над головой, так ужасающе низко, что, казалось, сейчас срежет вершины берез на краю просеки, возник беспомощный пассажирский самолет. Промелькнула знакомая и вполне читаемая надпись «Аэрофлот», ряд слепых иллюминаторов (Ленка потом уверяла, что разглядела припавшее изнутри к одному из них чье-то бледное лицо – но, скорей всего, врала) – в секунду самолет миновал открытое место и оказался над деревьями. Было одно мгновение, когда Кате показалось, что он выправится – вроде бы, вздернулся за соснами его отчаянный тупой нос – но потом самолет нырнул и больше уже не показывался. Еще секунд десять он боролся за жизнь – рев его стал уже глухо-надсадным, не зовущим на помощь, а захлебывающимся – и на миг все стихло. А потом девушки все-таки упали лицом вниз – не хуже, чем при ядерном взрыве – потому что за деревьями полыхнуло так ярко и грохот раздался такой немыслимый, что им показалось, будто они теперь навсегда останутся глухими и слепыми… Ну, и немыми заодно, потому что после такого вряд ли скоро заговорят…
Когда все стихло – а это произошло не так-то быстро – они нерешительно приподнялись и переглянулись. Голос вернулся сначала к Лене: «Километрах в семи…» – хрипло прошелестела она. Катя кивнула; обеим стало очевидно, что туда по болоту не добраться – да и подумать было страшно о том, что они могли увидеть, если бы, паче чаяния, все-таки добрались. Не сговариваясь, юные медички попятились и, позабыв про термос и корзины, помчались восвояси, не разбирая дороги и ловко прыгая по гадючьим кочкам…
В те годы в Советском Союзе была самая передовая техника в мире, и никакой самолет, кроме одного – гагаринского военного – упасть не мог по определению правительства. Поэтому напрасно с замиранием сердца смотрели вечером девчонки программу «Время» – и в тот день, и на следующий только мирно трудились в огромной дружной стране бронзовые от солнца хлопкоробы, ударными темпами добывали уголь веселые шахтеры в далеком солнечном Донбассе, и в огромном белом зале строгие мужчины в одинаковых пиджаках и галстуках, разбавленные редкими женщинами в светлых кофточках и с высокими прическами, стоя аплодировали старенькому косноязычному дедушке, не отрывавшему близоруких глаз под богатыми бровями от спасительного белого листа…
С того дня, если Кате случалось вдруг задуматься о смерти, первой мыслью всегда было: «Только не так». Потому что очень ясно виделись те люди, которые находились внутри самолета – ведь он не упал, а падал, выправлялся и опять падал. И они, стало быть, успели несколько раз ужаснуться и зажмуриться, снова зажечься несбыточной надеждой – и вновь все обрывалось, трепетало и опять обрывалось, пока не оборвалось совсем… Как угодно готова была умереть Катя – но не разбиться в самолете! – так и говорила беспрестанно Лене, когда случалось им вместе вспомнить давно пережитое. И все оставшиеся девятнадцать лет их дружбы Лена очень убедительно доказывала: «С нами такого не случится. Мы это все равно что уже пережили. А пуля два раза в одно место не попадает…».
Но она попала – через девятнадцать лет. Так случилось, что в том юбилейном двухтысячном Катя не знала, что Ленка – теперь уже не смешливая студентка медучилища, а солидный врач-отоларинголог – вздумала слетать на недельку в Красноярск к любимому человеку, на чувства которого возлагала запоздалые и неоправданные надежды. Подруга постеснялась ей сообщить о своем сомнительном намерении, зная, как неодобрительно отнесется строгая труженица-Катя к унизительному этому полету. Потому, услышав в «Вестях» об очередном крушении без единого выжившего, Катя лишь привычно содрогнулась, не подумав даже, что отрицаемая ими обеими Судьба, девятнадцать лет назад оплошавшая, все-таки дотянулась в положенный свыше миг до одной из них…
У Лены осталась двухлетняя дочка-безотцовщина по имени Александра, прижитая той намеренно, как водится, «для себя», когда стало ясно, что надежда на полноценное замужество осуществляться не спешит, а грозный термин «старопервородящая» – как раз и отражает самую суть вещей…
Девочка оставалась пока у потрясенных бабушки с дедушкой в той самой унылой деревне среди болот и мшаников, и, когда Катя с заплаканными глазами и болезненной тяжестью в сердце приехала их всех навестить, то была сражена самой простой мыслью, вдруг ясно высветившей очевидное: никакого будущего у этой несмышленой круглой сиротки нет. Ей предстоит расти, как и Ленке, в грязной крестьянской избе – только не с молодыми добрыми отцом и матерью, а с бабкой и дедом – старыми, неопрятными и ворчливыми людьми, трактористом и телятницей на пенсии. Ее миром станет вот эта убогая полупустая деревня с разоренным колхозом за околицей и малярийными лесами вокруг… Лет через пять ей придется в любую погоду бегать за три километра в соседнее село – до куцей двухэтажной школы с печным отоплением и классной руководительницей, у которой пальцы и ногти давно и навеки черные от постоянного крестьянского труда ради хлеба насущного…