Но он непоколебимо верил в себя. Пока он боролся с толстой стеной предубеждения, которую приходится брать приступом каждому новобранцу литературной армии, но нисколько не сомневался в том, что возьмёт её.
Но разочарование, доставленное ему комитетом, больно поразило его, оно показалось ему предвозвестником более крупного несчастья. Однако, Марк был сангвинического темперамента и ему не стоило больших трудов снова забраться на свой пьедестал.
– В сущности, невелика беда, – подумал он. – Если мой новый роман «Трезвон» будет напечатан, то об остальном мне горя мало. Пойду теперь к Голройду.
Глава II. Последняя прогулка
Свернув из Чансери-Лейн под древние ворота, Марк вошёл в одно из тех старинных живописных зданий из красного кирпича, завещанных нам восемнадцатым столетием и дни которых, с их окнами в мелких пыльных переплётах, башенками по углам и другими архитектурными прихотями и неудобствами, уже сочтены. Скоро, скоро резкие очертания их шпилей и труб не будут больше вырезаться на фоне неба. Но найдутся непрактичные люди, которые пожалеют, хотя и не живут в них (а, может быть, и потому самому) об их разрушении.
Газ слепо мигал на винтовой лестнице, помещавшейся в одной из башен дома. Марк проходил мимо дверей, на которых были прибиты имена жильцов, и чёрные, блестящие доски с обозначением пути, пока не остановился перед одной дверью второго этажа, где на грязной дощечке, в числе других имён стояло: «М-р Винсент Голройд».
Если Марка до сих пор преследовала неудача, то и Винсент Голройд не мог похвалиться удачей. Он, конечно, больше отличился в коллегии, но получив степень и поступив в ряды адвокатов, три года провёл в вынужденном бездействии, и хотя это обстоятельство вовсе не беспримерно в подобной карьере, но здесь оно сопровождалось неприятной вероятностью на его продолжительность. Сухая сдержанная манера, происходившая от скрытой застенчивости, мешала Голройду сближаться с людьми, которые могли быть ему полезны, и хотя он сознавал это, но не мог победить себя. Он был одинокий человек и полюбил, наконец, одиночество. Из тех интересных качеств, которые, по общему мнению, считаются необходимыми для адвоката, он не располагал ни одним, и будучи от природы даровитее многих других, решительно не находил случая проявить своя дарования. Поэтому, когда ему пришлось расстаться с Англией на неопределённое время, он мог без сожаления бросить свою карьеру, обставленную далеко не блестящим образом.
Марк нашёл его укладывающим небольшую библиотеку и другие пожитки в тесной, меблированной комнате, которую он снимал. Окна её выходили на Чансери-Лейн, а стены были выкрашены светло-зелёной краской, которая вместе с кожаной обивкой мебели считалась принадлежностью адвокатской профессии.
Лицо Голройда, смуглое и некрасивое, с крупными чертами, приятно оживилось, когда он пошёл на встречу Марку.
– Я рад, что вы пришли, – сказал он. – Мне хотелось прогуляться с вами в последний раз. Я буду готов через минуту. Я только уложу мои юридические книги.
– Неужели вы хотите взять их с собою на Цейлон?
– Нет, не теперь. Брандон – мой квартирный хозяин, знаете – согласен приберечь их здесь к моему возвращению. Я только что говорил с ним. Идёмте, я готов.
Они прошли через мрачную, освещённую газом комнатку клерка, и Голройд остановился, чтобы проститься с клерком, кротким, бледным человеком, красиво переписывавшим решение в конце одного из дел.
– Прощайте, Тукер, – сказал он. – Мы с вами долго не увидимся.
– Прощайте, сэр. Очень жалею, что расстаюсь с вами. Желаю вам приятного пути, сэр, и всего хорошего на месте; чтобы вам там было лучше, чем здесь, сэр.
Клерк говорил с странной смесью покровительства и уважения: уважение было чувство, с каким он привык относиться к своему принципалу, учёному юристу, а покровительство вызывалось сострадательным презрением к молодому человеку, не сумевшему пробить себе дорогу в свете.
– Этот Голройд никогда не сделает карьеры в адвокатуре, – говаривал он знакомым клеркам, – у него нет ловкости, нет приятного обхождения и нет связей. Не понимаю даже, зачем он сунулся в адвокатуру!
Голройду нужно было распорядиться на счёт того, куда адресовать бумаги и письма, которые могут придти в его отсутствие, и кроткий клерк выслушал его инструкции с такой серьёзностью, точно и не думал всё время про себя: – «стоит ли вообще толковать о таких пустяках?».
Затем Голройд покинул свою комнату и вместе с Марком спустился по винтовой лестнице, прошёл под колоннадой палаты вице-канцлера, где у запертых дверей несколько клерков и репортёров переписывали список дел, назначенных для разбирательства на следующий день.
Они прошли через площадь Линкольн-Инн и направились к Пикадилли и Гайд-Парку. Погода стояла совсем не ноябрьская: небо было голубое, а воздух свеж лишь настолько, чтобы приятно напоминать, что на дворе глубокая осень.
– Да, – сказал Голройд печально, – мы с вами теперь долго не будем гулять вместе.
– Вероятно, – отвечал Марк с сожалением, звучавшим несколько формально, так как предстоящая разлука его не особенно печалила.
Голройд всегда больше любил Марка, чем Марк Голройда; дружба последнего была для Марка скорее делом случая, нежели личного выбора. Они вместе квартировали в Кембридже и потом жили на одной лестнице в коллегии и, благодаря этому, почти ежедневно виделись, а это в свою очередь установило некоторую приязнь, которая, однако, не всегда бывает настолько сильна, чтобы выдержать переселение в другое место.
Голройд старался, чтобы она пережила их учебные годы, так как странным образом любил Марка, не смотря на то, что довольно ясно понимал его характер. Марку удавалось возбуждать приязнь к себе в других людях без всяких усилий со своей стороны, и сдержанный, скрытный Голройд любил его больше, чем даже позволял себе это высказывать.
Марк, со своей стороны, начинал ощущать постоянно возраставшее стеснение в обществе приятеля, который был так неприятно проницателен и подмечал все его слабые стороны и в котором всегда чувствовал некоторое перед собой превосходство, раздражавшее его тщеславие.
Беспечный тон Марка больно задел Голройда, который надеялся на более тёплый ответ, и они молча продолжали путь, пока не вошли в Гайд-Парк и не перешли через Ротен-Роу, когда Марк сказал:
– Кстати, Винсент, вы, кажется, хотели о чем-то со мною переговорить?
– Я хотел попросить вас об одном одолжении, – отвечал Голройд: – надеюсь, это не будет для вас особенно затруднительно.
– О! в таком случае, если я могу это для вас сделать, то конечно… но что же это такое?
– Вот что, дело в том, что хотя я никому ни слова ещё не говорил об этом… я написал книгу.
– Не беда, старина, – заметил Марк с шутливым смехом, так как это признание, а вернее, некоторое замешательство, с каким оно было сделано, как будто приравнивало к нему Голройда. – Многие до вас писали книги, и никто от того хуже о них не думает, лишь бы только они их не печатали. Это юридическое сочинение?
– Не совсем; это – роман.
– Роман! – вскричал Марк, – вы написали роман?
– Да, я написал роман. Я всегда был мечтателем и меня забавляло передавать свои мечты бумаге. Мне не мешали.
– Однако, ваша профессия?
– Она мне не давалась в руки, – ответил Голройд, с меланхолической гримасой. – Я приходил обыкновенно в палаты в десять часов утра и уходил в шесть, проводя целый день в записывании отчётов и протоколов, но никто из поверенных не замечал моего прилежания. Тогда я стал ходить в суд и весьма старательно записывал все решения, но мне ни разу не удалось быть полезным суду, в качестве amicus coriae[4], так как оба вице-председателя, по-видимому, отлично обходились без моей помощи. Тогда мне всё это надоело и пришло в голову написать эту книгу и я не успокоился, пока этого не сделал. Теперь она написана и я опять одинок.