Устало поднялась с колен. Сразу закружилась голова, жилка у виска застучала больным молоточком. Мария постояла на ватных ногах, пережидая боль и подступившую тошноту, затем осторожно опустилась на лавку.
Подумала без горести, что подходит к концу земная жизнь. К усталости телесной, от которой и сон уже не спасает, давно привыкла. Нехорошо то, что душевная усталость одолевает.
Девятый год Мария Ярославна вдовствовала. Носила траур со дня смерти Василия Васильевича. Чёрный цвет добавлял ей росту (была невысока), подчёркивал стать и благородство движений великой княгини. Роскошные одежды украсили бы её меньше. Имела правильные и нежные черты лица, была чуть смугла от природы. Лета пощадили ровные белоснежные зубы, каким и девушка позавидовала бы. На приёмах иностранные посланники тайком спорили о её возрасте.
От торжественных приёмов и обедов уклоняться не всегда удавалось. Мария уступала настойчивым просьбам сына. Иван в присутствии матери чувствовал себя уверенней, спокойней, словно поддерживала его вместе с ней тень отца, от которого многое перенял в искусстве властвовать, в умении власть удержать и не делиться с другими даже малой её частью. Перед тем как принять то или иное решение, Иван советовался прежде с матерью. Мария ценила оказываемое ей сыновнее почтение, но и не обманывалась на этот счёт: знала, что ни её пожелания, ни мнения князей и бояр ничего не изменят. Вспоминала Василия Васильевича, ещё молодого. Тот так же поступал, так же советовался во всём с матерью, с Софьей Витовтовной[24], а княжил поначалу сумасбродно, сомневался в союзниках, доверялся врагам. Допустил Казанское царство, попал в плен к Улу-Махмету[25], народ измучил податями, возбудил ропот, расплодил татар в княжестве. Вот и дождался Божьей кары{11} — ослеплён был извергом Шемякой. Сама с детьми, Юрием и Ваней, едва спаслась[26], спасибо другу доброму и верному князю Ивану Ряполовскому, спрятал от убийц в глухом Боярове[27]...
Странная перемена произошла в сердце Марии. Василий Васильевич, безглазый, униженный, страдающий, стал ей роднее и ближе прежнего. Будто у неё самой второе зрение открылось — ему в помощь. Стала понимать людей, угадывать худые намерения по мимолётному взгляду, походке, поклону. Душевную муку мужа смягчала не жалостью да услужливостью, а беседами, наполненными верой в его славные грядущие свершения, напоминаниями о делах насущных, безотлагательных, требующих его решения. Не допускала к нему тех, кто хоть раз мысленно даже готов был переметнуться на сторону галицкого и можайского князей. Приблизила Ряполовских, Оболенских, Патрикеевых, Кошкиных, Плещеевых, Морозовых, из воевод — Фёдора Басенка и тверянина Дмитрия Даниловича Холмского{12}.
Менее чем через год Василий Васильевич, прозванный после ослепления Тёмным, вернул себе великое княжение.
Переменился и характер его: вместо безрассудного удальства, скрывающего неуверенность в себе, — твёрдость и решительность, вместо помноженного на власть тщеславия — ответственность за судьбы подданных и ближних своих. Казалось, и слепота собственная не тяготила его, напоминала о себе лишь когда Марии Ярославны не оказывалось рядом.
Из пяти сыновей Иван более всех походил на отца — обликом, осанкой, голосом. Ростом только был в деда, Василия Дмитриевича, сына славного Дмитрия Донского, сутулился, наклонял голову, входя в двери великокняжеских палат{13}, раздражался при этом, ибо кланяться не привык, держал мечту перестроить хоромы, расширить Кремль, освободить его территорию от амбаров, бань, погребов, поварен и прочих неказистых деревянных построек, до которых так охочи частые московские пожары. Из-за сутулости получил от иностранцев прозвище Горбатый, не имевшее, впрочем, широкого распространения в народе, который видел своего государя лишь в торжественных случаях да на войне.
В тридцать лет он уже похоронил жену, тоже Марию, по-домашнему Машеньку, кроткую, ласковую, выданную отцом, тверским князем, не по любви, а для закрепления союза с Москвой{14}. Да что о любви толковать, когда Ване тринадцатый шёл годок, Маше одиннадцатый. А с другой стороны, двенадцатилетний Иван уже побывал в своём первом походе — с татарским царевичем Ягупом ходил в новгородские земли против Дмитрия Шемяки с его малочисленным войском{15}. Быстрая, лёгкая, а всё же победа. Лиха беда начало!..
Как-то незаметно, будто в одночасье, вырос Иван, повзрослела Машенька. Оженили их по присловью: стерпится — слюбится. А ведь так и вышло. Маша расцвела, похорошела, Иван голову терял от нежности к ней — чувства незнакомого, нового.
Стала бабушкой Мария Ярославна. Внука также окрестили Иваном[28]. Ей бы и отдохнуть теперь, о душе подумать. Да, видно, на этом свете нет ей покою...
Машенька умерла так внезапно, что казался очевидным злой умысел. Наталья, жена дьяка Алексея Полуектова, служившего верой и правдой великому князю, понесла пояс захворавшей княгини к некоей ворожее. Не помогло. Тело покойной вспухло, будто отравленное. Подозревали порчу. Кинулись искать ворожею, но та как в воду канула. Шесть лет после этого дьяк Полуэктов не смел являться на глаза Ивану и уж тем был счастлив, что не казнён и лютою пыткой не изувечен.
Тревожные то были времена. «Железная» болезнь[29] косила людей в Новгороде, Пскове и Москве. Пророчили близкое светопреставление[30]. По ночам Ростовское озеро выло по-волчьи, и слышали странный стук, исходящий будто из глубины озёрной, так что опустели близлежащие деревни, покинутые перепуганными крестьянами и рыбаками.
Обо всём этом подолгу беседовала Мария Ярославна с митрополитом Феодосием{16}. С ним одним была искренна, делилась сомнениями и тревогами души. Иван беспокоил её. Чувствовала, как ожесточается его сердце. Сын становился всё более скрытным, во взгляде обнаружилась какая-то незнакомая свинцовая тяжесть. Принимая иного посла, заслушивая дьяка с грамотою или воеводу с донесением, он порой забывал о собеседнике, задумывался о чём-то своём, потаённом, и человек, пригвождённый к месту его по-змеиному немигающими глазами, начинал дрожать от ужаса, страстно желая осенить себя крестом. С матерью Иван пытался казаться прежним, но Мария Ярославна чувствовала, что даётся ему это непросто и еженедельные встречи тяготят его.
Феодосий не разуверял тревог великой княгини, не успокаивал, увещевая.
— Великий князь, государь наш, — молвил он в раздумчивости, — зрит не нынешний, но грядущий день. Величие Руси заботит его, за которое, может статься, не жизнь, а душу свою придётся отдать.
— Страшусь я, — признавалась Мария. — За сына страшно. Не любят его, боятся.
— Меня-то уж как не любят, — отзывался митрополит, — а перед Господом чист, в грехах своих каюсь ежечасно и до смертного часа замаливать буду. Сейчас мечтают, свои же, служители Божьи, чтобы ушёл в монастырь, оставил их в покойном фарисействе. За благо почту уйти, скоро уже. А увидишь, что тогда хулители мои сами жалеть будут, что покинул их. А ты не того бойся, что страшатся Ивана, а того, чего сам он страшится в себе.
Мария Ярославна и понимала, и не понимала раздумий Феодосия. Не хотела понимать. По-матерински ещё слабо надеялась если не на счастье, то хотя бы на мирный покой для сына и внуков.
— Я ведь вижу, мучается он. Смерть жены его ожесточила.