И потому сообща с местными крестьянами комиссар Можайкин Афанасий Степанович защитил старика. Да и то сказать, все местное население относилось хорошо к старому Осоргину, и сдержали они пьяных бунтовщиков, грозя, что расправятся с ними не по-городскому а по-мужицки.
«Народ – великая сила, – говорил нам тогда Афанасий Степанович. – Сперва ошибется, но потом разберется, и больше ничто не остановит его».
Однако вернемся все-таки к девушке.
Вот вечер наступил однажды, когда открыл глаза, осмотрелся кругом – что такое?.. – нахожусь в лазарете, лежу на койке, рядом с койкой сестра милосердия. А потом доктор подошел и стал рассказывать, что, мол, привезли на двуколке и хотя не с поля боя, но без дыхания, и обнаруживалось оно только на стекле, никакой пульс не прослушивался. А вот сердце – сердце жило еле заметными на слух толчками! И продолжалось это полных восемь дней и еще девятый день до нынешнего вечера.
Тогда спросил доктор у него, что ж теперь у него болит, а он ответил, что боли ни в чем не чувствует, но чувствует себя чудно. «Передо мною, – как рассказывал Афанасий Степанович, – какое-то сонное проходило видение, и я боюсь его и боюсь встать. Потому что как бы прямо в палату из леса вылетают мадьяры на конях в сверкающих медных шапках и рубят, рубят направо и налево, мадьярская кавалерия! А то вдруг девушка-колонистка снова мне кричит, отставшему от роты: “Тюрки!” – прячет меня опять в чулан, а за стенами – ррр-ра-та-та-та! – бьют, раскатываются неизвестно чьи пулеметы. Но вот выхожу я в тишине на свет из чулана, а по двору лежат везде убитые янычары-турки, и повсюду красные фески с очень длинными кисточками».
«Но только кто ж успел, кто опоил меня?! И где враги? Кто злодеи? От кого таятся они постоянно, всюду?! И может, девушка-колонистка, – так думал на койке Афанасий Степанович, – тоже меня хотела предать тогда, честного солдата, врагам? Разве что кому ей было в Добрудже меня выдавать, туркам, что ли?..»
И вот эти последние предположения, насчет турок, Афанасия Степановича почему-то особенно, когда я рассказывал, пришлись по душе Юре.
Глава седьмая
Коней Галинафа. Братство праведной Иульянии
А между тем зима с холодами в этом году все еще, слава богу, никак не наступала. Тепло на дворе было, да и в общем то пока спокойно. Юра теперь и по квартире ходил, и на перевязки ходил сам в поликлинику, скоро должны были закрыть ему бюллетень. А я по-прежнему отправлялся по утрам за продуктами с рюкзаком за спиною и каждый день готовил не только завтраки-ужины, но и обеды повкусней для нас обоих, и вот такая наступившая у нас жизнь была самой лучшей, пожалуй, за все последние мои долгие годы.
И даже к тому, что в верхней квартире у закройщика явно распложена база воровская, в чем ни Юра, ни я с ним (ни Иванов, конечно) давно уж не сомневались, мы оба притерпелись, что ли, в конце-то концов.
Тогда как Иванов, мне кажется, стал, наоборот, очень нервничать. Правда, я сейчас видел его только из окна, мельком, снова в автомашинах разных, которые нет-нет, а останавливались, словно невзначай, у дома и караулили. На что наши посольские милиционеры смотрели, однако, крайне подозрительно. У них ведомство-то другое все-таки, а он не мог каждому не знавшему его постовому открываться. И на их требования «проезжайте» он тут же, мгновенно, как дьявол, уносился на полной скорости, в вихре.
Но в это утро две милицейские машины одна за одной влетели в переулок и застопорили с обеих сторон подъезда. И все дверцы распахнулись мигом, и бегом во главе с капитаном выскочил оперативный наряд, и даже проводник там был с собакой, все кинулись в подъезд. А во дворе тотчас же наверняка обнаружилась похожая картина: дом явно окружили. И мы увидели это сами, когда выглянули с Юрой из дверей квартиры, – со двора они тоже вбегали, и вся лестница в подъезде, идущая наверх, полна была уже милиционеров.
– Назад! – скомандовал нам старшина с площадки. – Не выходить! – И положил ладонь на кобуру своего пистолета.
Отпрянув назад, захлопнув дверь, мы к ней прижались, стараясь по голосам определить, по звукам, что происходит.
Сперва наверху залаяла, остервенев, собака, удар, рычание, кого-то тащили сверху, потом стремительные приказывающие голоса и – мимо, мимо нашей двери. Тогда мы кинулись к окну в кухне.
Из подъезда с заломленными за спиной руками выводили Стасика Галинафа, втиснули его в машину. А мы с Юрой влипли в стекло. И хорошо слышно было – форточка была открыта, – что сказал и что ответил один милиционер другому, тому, что стоял у нас под окном.
А дальше… Из дверей парадного почему-то никто не появлялся. Быть может, начали их выводить во двор.
Потом вышел наконец не торопясь капитан из подъезда и с ним штатский. Но по их разговору стало вдруг ясно, что забрали они только одного.
А милиция теперь продолжала выходить гурьбой из подъезда, и последним проводник с собакой, все рассаживались по машинам.
Штатский пожал, улыбаясь, руку капитану, потом головой мотнул на наше окно.
Капитан, он был не слишком молодым, с широким, с пухлым, похожим несколько на подушку лицом, посмотрел, прищурясь, на меня, на Юру, застывших у окна. И усмехнулся. И покачал нам рукою, будто разрешая покамест: а вы, мол, живите тихо.
Мы смотрели с Юрой молча, как усаживается рядом с шофером капитан, как уезжает милиция и как в машину к себе, которую мы раньше не заметили, сел и удовлетворенно захлопнул за собой дверцу штатский – товарищ Иванов.
Мы сидели с Юрой на кухне за столом друг против друга. О том, что квартира у закройщика стояла «на охране», чтобы не залезли в нее воры, то есть была соединена сигнализацией с отделением милиции, оттого и наряд примчался, это мы поняли оба из разговора милиционеров под нашим окном. Но к чему было Стасику Галинафу взламывать квартиру, чтобы в тюрьму садиться как грабителю, было непонятно.
И еще: зачем надо было Иванову, чтобы сейчас попался именно Стасик, какой был на Стасика у Иванова расчет?! И кроме того – мы тут при чем с Юрой? Почему капитан, ишь какой он милосердный, жить нам тут спокойно разрешает?..
Однако, может быть (признался наконец Юра, что сам ни черта не понимает), Стасик вовсе не из шайки закройщика, а мародер-одиночка.
Потому что… Да что мы знаем о нем, собственно? О его детстве от Клары? Что отец его якобы был нашим советником у Чан Кайши, а потом попал в детприемник? То есть не отец, конечно, попал, а сын, когда остался вдруг сразу, вмиг без обоих родителей, когда их посадили. Но когда вырос, он и на Клару наплевал, а она-то в его детстве о нем заботилась. И он всегда прирабатывал во все возможные и все невозможные стороны, женился, развелся, теперь уж и самому Стасику пятьдесят. Но, может, сейчас-то двери он взламывал не меркантильно вовсе, а Веру, Веру он опять искал повсюду?
Что я мог на это ответить Юре?.. Да и что мы знаем по-настоящему о судьбах таких вот немолодых людей? Для молодого Юры что Чан Кайши, что все наши детприемники тридцатых годов, что вообще все наше кровное и не такое оно простое наше прошлое, то же самое для него, наверное, что для нас когда-то, юнцов, Наполеон Бонапарт или (помню, такие книжонки были) битва русских с кабардинцами.
И вообще. Что я мог ответить Юре, если я сам остался с юных лет сиротой? Я был мальчиком шестнадцати лет в потоке самой раскаленной жизни, и нес он меня, поток, и вынес аж до сегодняшних, очень трудных для меня дней. Ибо ни черта, оказывается, мы оба с Юрой в таких событиях нашего текущего быта не понимаем.
Нам больше невмоготу было сидеть на кухне. И, одевшись, мы пошли медленно, Юра до сих пор прихрамывал, куда глаза глядят, переулками, потом дворами.
Солнце опять вовсю светило, грело нас, я даже расстегнул свое пальто.
Мы завернули с ним под арку, за ней еще издалека видны стволы облетевших ясеней и кленов. Это был словно бы парк разросшийся, двор бывшей богадельни.
Мы уселись с Юрой в парке отдохнуть на поломанные ящики из-под помидоров, а впереди сквозь ветки нам белела только бывшая богадельня, недавний еще дом с жильцами, заколоченный года два назад. Она стояла, богадельня, поодаль на бугре, старинная, с колоннами, как усадьба в имении, а дальше представлялся лес густой и дальше – сёла, что ли?..