Затем по прошествии указанного срока мы устроили проверку и во всех имениях не обнаружили больше никого. Один только старый Осоргин со своей старухой не уехали из комнаты.
Матрос-связной объявил их арестованными и запер в помещении флигеля исполкома, которое называлось у нас «холодная», для отправки в Калугу совместно со священником отцом Павлом Ватолиным, который при аресте защищал стариков.
И я помню, что стояли мы у окон, смотрели, как идут из деревень отовсюду к нам сюда и кричат, идут сюда из деревень к исполкому, и я подумал тогда: все они получили землю, все теперь хозяева, так, значит, когда появилась у людей собственность – нет дисциплины больше! Ибо правильно было сказано: собственность – это кража.
А они все подходили, они окружали наш правый флигель со всех сторон и под конец объявили нам в окна, что никуда не уйдут, если не отпустим стариков на волю.
«Я три года видел смерть в глаза на позиции, – говорил Можайкин потом. – И работа моя была бить людей, я там был обреченный солдат, только счастье могло уберечь от смерти, и чем больше побьешь людей, тем почета и наград больше. Но там до смерти бил тебя чужой человек, противник твой, а тут, на родине моей… Я никогда нигде не мучился так».
А ночь к тому времени уже наступила, ночь была месячная, и они разожгли костры, потом снова на колокольне начал бить набат. И Можайкин погрозил в ту сторону, колокольне, рукояткой своей железной палки.
«Пошли», – сказал Можайкин и натянул военную фуражку на красивые, на темные кудри свои и складки заправил под ремень на своей аккуратной гимнастерке.
«Мы втроем пойдем», – сказал он мне и учительнице Дмитриевской.
И матрос отпер дверь, и мы пошли втроем к старым Осоргиным, а матрос однорукий с маузером остался стоять за дверью.
«Михаил Михайлович, – сказал Можайкин, подходя к низенькому ростом, с бородкой остроугольной Осоргину, – нам не страшно, что нас сожгут, но приедут карательные отряды и их вот дома сожгут как мятежников военного времени! За твою вину погибнут дети, погибнут женщины, погибнут старики. Мы обещаем…» – Он повел на нас с Дмитриевской рукой, а мы стояли рядом и глаз не могли поднять от земли, но Осоргин и на меня посмотрел, посмотрел мне в лицо, узнавая, и на Дмитриевскую посмотрел, учительницу.
«Мы, Михаил Михайлович, обещаем, – повторил Можайкин, – отпустить вас на свободу утром, и можешь ехать добровольно без конвоя. Но мы не можем освободить сейчас – ночью провокации могут быть, и, чтобы поднять мятеж, вас обоих с женой убьют, Михаил Михайлович. А нам приказано из домов удалять без единого насилия или убийства. Если вас убьют, мы, стоящие перед тобой, отвечать будем по революционным законам военного коммунизма. Я прошу тебя, Михаил Михайлович, выйди к мужикам, объясни народу, выйди, Михаил Михайлович».
И старик вышел к народу перед кострами, а мы четверо стали сзади него.
«Братцы, – сказал им маленький старик, упирая на букву “р” с придыханием, как француз. – Братцы, комиссары не виноваты. Я сам виноват во всем. Братцы, я не выполнил указ. А они выполняют декрет правительства, и если бы вы были, братцы, на их месте, то тоже бы выполняли указы сверху. Комиссары мне дали слово утром выпустить нас и отца Павла. И прошу я вас не чинить никаких насилий комиссарам, иначе повяжут всех как разбойников, как пособников белогвардейцев».
Мы сидели с Юрой на ящиках под солнцем возле облетевших деревьев, и я ему это все говорил, а он слушал, но жмурил глаза, подставляя лицо с удовольствием под осеннее солнце.
Ибо что такое сам по себе один человек? Если, опять-таки, он постоянно зависим в жизни? Но я рассказываю здесь реальности, а не фантазии, и в этом тоже есть она, диалектика! Ибо случается впоследствии, что именно смена времен проясняет даже странную, любую историю и обнаруживает еще немало важных фактов.
В 20-м году меня назначили у нас военкомом. Я был высоким, да и выглядел куда старше моих тогдашних лет – годов примерно на пять, а то и на все семь выглядел я старше и был по-прежнему у нас самым грамотным.
Мы ловили тогда вдвоем с милиционером Прокофием Иохиным последнего беглеца из кронштадтских мятежных фортов «Серая лошадь» и «Красная горка». Беглецов таких у нас в волости до этого обнаружилось несколько. Они были мирные почти все, только лишь некоторые еще собирались с нами на собраниях в деревнях азартно дискутировать. Так как они не знали, что у нас есть секретное распоряжение губвоенкомата об их немедленном аресте.
Но этот, последний, которого брали, был буйным – матрос из Марьина. Он все иконы в доме, когда явился, посрывал у родителей, от него родители плакали, и он повсюду агитировал, потом ушел из дома к помещицам, старым девушкам Селивановским, и успел изнасиловать их, но они не могли людей позвать, боялись, что он убьет их.
Мы увидели его первыми во ржи, и я скомандовал: «Вы арестованы», а он бросился от нас зигзагами, и тут мы стали бояться, что не выполним вдвоем приказа и его, самого в жизни яростного, мы не задержим.
Иохин говорил потом: «Прямо на глазах он пропадал весь во ржи как галлюцинация утреннего тумана, как привидение».
И не выдержал Иохин, остановился и с колена начал стрелять, он убил его наповал из винтовки, а меня, который впереди был, зацепило нечаянно шальной пулей в ногу – мне нерв перебило. Я потом и в Москве уже ходил всегда с палкой; а она, вся Москва, из приезжих, вся Москва! – хоть я мучился нервно, но что я мог сделать, как улучшить мое положение? Для столицы не хватило мне образования, но все равно я всегда оставался на моем месте активным до самого конца!.. Я сорок лет постоянно, места не меняя, проработал в отделе завода по материально-техническому снабжению, тут у нас, в Молочном переулке.
Так почему ж это теперь, на старости лет, я нарушил сам закон истории?! Со всеми, будь они прокляты, квартирами, отказом от переезда, двуличным, как из тумана, Ивановым… если даже в юные свои годы я верил не в туманную, а в одну лишь реальную материальность происходящей жизни, всей природы и людей.
– Па-па! Па-па! Па-па!
Это ко мне бежал с горки, от колонн богадельни, протягивая руки ко мне, ребенок!..
Он изо всех сил бежал, словно катился с горки, сверху по почерневшей траве, разноцветный, словно шарик, – красная куртка, белая шапочка, синие до колен сапожки! Лет пяти бежал ребенок ко мне и кричал от радости на весь двор бывшей богадельни. А за ним сбоку, меж деревьев молодая женщина бежала. И Юра вскочил, счастливый, но не мог он, больной, поднять сына и нагнулся, притянув к животу обеими руками:
– Володенька мой!..
А жена его, Юрина, зажав кулаками рот, смотрела с боязнью на них, с раскаяньем смотрела, с любовью.
Я разглядывал всех троих, шаря руками костыли, сидя на ящике, меня они вовсе не замечали, и потому один лишь я увидел это воочию, что моя жизнь кончилась.
Глава девятая
Разговор в новом доме. Остоженка
Вот и лето красное у нас в Москве наступило, и я иду крепко, еще опираясь на костыли, я иду по моей Москве прежними, родными моими переулками, я иду живой.
Жарко мне… Костюм надел, который надеваю разве что в случаях особых, шевиот до сих пор светло-серый, мало ношенный, а от солнца на голове тю-бетеечка, как у татарина.
У меня сегодня «гостевой день», хочется посетить, навестить свою прошедшую, такую недавнюю мою жизнь.
Сам я уже восемь месяцев живу хорошо: в новом восемнадцатиэтажном доме в Чертанове. Тоже на первом этаже проживаю, но в отдельной, с кухней большой, да и все как полагается, квартире, и у меня прямо под окнами тоненькие молодые тополя посажены. Растут.
И приехал я сейчас – путешественник, опять гляжу на мою Москву, переулочки, как свободный от всех и всего чертановец после странствий автобусных и в метро, хожу, гляжу: какие они дорогие мне и убогие, где жизнь моя прожита, края.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».