Я стоял во дворе за высокими, выше моей головы, кустами бурьяна, по колено в конском почерневшем щавеле и, запрокинув голову, смотрел.
А с улицы, у самой стенки нашего дома (я не успел даже разглядеть – так быстро) вошли в подъезд трое. И я больше почувствовал, нежели понял, что среди них прошел в дом Иванов.
Не знаю, то ли совпадение это, но свет в окне наверху погас. Тогда я тоже решил в конце концов выступить из-за кустов, стиснул крепко рукоятки костылей и…
Однако подумал-подумал и никуда не выступил из за кустов.
Я стоял не двигаясь, не замеченный никем, и выжидал.
Из подъезда выглянул, осмотрелся Иванов и пошел не торопясь по двору. Он шел медленно мимо бурьяна, меня не видя, и, не поворачивая головы, сказал:
– Э-эх, шел бы ты куда-нибудь домой, Пал Захарыч! Там насекомых травят, понял?! А тебе спать уже пора.
Я стоял в бурьяне и в конском щавеле и ничего не отвечал. Потом, осторожно переставляя костыли, побрел к себе домой.
В общем… В общем, надо было явно это бросить.
– Павел Захарыч, давайте жить спокойно, – сочувствуя, согласился со мной лежавший на койке Юра. – Он там придумал что-то новое, а вы ходите и ходите! Пошлите его к черту.
Да, конечно, так было разумней всего. Но как это бросить и продолжать мне жить спокойно, если даже дочка Германа-Генриха (а я опять думал о ней!) у нас в квартире шпионила специально, любовницей будучи закройщика?! Я не верил этим словам Иванова и ждал, но ведь она до сих пор ко мне не зашла…
Господи, если представить, как она с детства жила, мать-тоу нее, как Герман, тоже была запойная, а потом – девочка, тихая, взрослая, в одной комнате с Германом-Генрихом после материнской смерти… Это ж только в прошлом году отделилась она от родителя на семнадцатом году жизни, как рассказывала на досках – «дяде Паше» по старой памяти. Комнатушка освободилась у них за кухней, окном в тополя, оттого ночью она их пилила, и ее она заняла, а ее и поджигал теперь Герман! Ибо ни за что не хотела Вера с ним ехать ни в какой в самый лучший дом.
Правда, Юра вообще считал, что она прячется и от Стасика, от Галинафа, который ее тоже преследовал своей любовью.
– Нет, знаешь, все-таки, – говорил я Юре, – вот когда-то нам объяснил Можайкин, мой Афанасий Степанович, что важен, мол, в жизни не тот, кто поджег, а кто спасся и почему он спасся!
– Это да, это похоже, – подтверждал лежащий на койке Юра. – Но просто в жизни, Павел Захарович, – объяснял он мне, точно был уже вдвое старше, – бывает такое время, когда важно, увы, что возрождаются повсюду Синяя Борода и разбойник Чуркин.
Вот так мы с ним разговаривали. И я его слушал, слушал, а потом пошел специально в управление к начальнику отдела реконструкции отходящих к посольству зданий – перепроверить слова Иванова, который, наверное, был похуже Чуркина. Но и посольский начальник лично мне подтвердил: плана действительно нет, сметы нет – можем жить спокойно.
Более того, сам начальник очень меня просил не уезжать отсюда. Ибо пока мы здесь, прежние, а не временные, т. е. пока мы здесь – я, закройщик и Вера, ЖЭК не может наш «развалюшник» спихнуть управлению, которому он не нужен. И к тому же начальник лично мне по секрету рассказал правдивую историю, похожую на сказку, о человеке, который прожил не девять месяцев, а восемь лет в выселяемом здании, в коем и проживает до сих пор.
– Вот это уже хорошая новость, вы меня радуете, – заявил, усаживаясь в койке, подтыкая под спину подушку, Юра. – Ну а что, Павел Захарович, вам говорил, может, еще и Можайкин Афанасий Степанович, ваш когдатошний комиссар?
– Мой когдатошний комиссар, дорогой мой Юра, был по натуре довольно спокойным, и опирался он на железную палку, поскольку ранен был в ступню. И ему, Афанасию Степановичу, все твои шуточки были бы что лосю дробина, – совершенно уже благодушно объяснил я Юре. Я сидел в кресле возле его кровати, перед табуретом, застеленным вышитой Серафиминой скатеркой, и наливал ему чаю.
– И еще, дорогой мой Юра, – со снисхождением пояснял я, – ты представить даже не можешь, какой он был красивый! Кудрявый, гимнастерка аккуратная, плечи прямые, широкие, и усики у него темно-русые, в стороны – как стрелки! А что касается фамилии его, то Можайкиных в Воронине было несколько семейств. Но только почему?..
– А почему? – терпеливо приготовился слушать Юра, как всегда по вечерам, мои воспоминания (в этом он действительно был молодец).
Как рассказывали старики, объяснил я это Юре, в крепостное время все ближайшие места кругом представляли сплошные дебри, где ютились дикие звери и скрывались бежавшие крепостные. Этих лесных людей и называли разбойниками.
А прадед помещика Экарева выиграл в карты и вывез из-под Тулы двадцать восемь душ и из-под Можайска девять. Так получились Тулякины, а те – Можайкины. Ибо для того чтобы заселить столь опасные приокские места, правительство помещикам ставило условие: чем больше помещик достанет себе людей, тем больше получал от государства на душу денег, больше угодий, больше чинов и больше наград и еще больше льгот по землевладению!
По рассказам стариков, в здешней местности помещики чего только они ни делали, чего только ни придумывали, чтобы увеличить окружающее население. Они применяли даже такие методы: выбирали сильных женщин для расплода людей и давали им по пять и более мужей. Да они и сами не гнушались никого, сходились с крепостными ради умножения земельных угодий! А может, им-то и страшно было самим в глуши, хотелось, чтобы побольше, чтобы погуще было вокруг народу?! Так получалось, что подрастали дети, вырастало множество детей с разными отчествами, но все от одной матери.
– Но, Павел Захарович, так что ж о Можайкине, о Можайкине? – Это Юра с койки опять меня направлял, чтобы я постоянно не растекался в стороны, потому что Юра душевный все-таки был человек: он (в который раз!) меня слушал!
Да. Что еще о Можайкине? Афанасий Степанович хотя и был пригожий собой, но во всем рассудительный и спокойный. Он недаром, когда возвратился раненым, был сразу избран сельским сходом комиссаром при исполкоме сельского Совета, независимо, что беспартийный. Поскольку тогда постановление вышло правительства избирать среди крестьянства при исполкомах комиссаров – помощников Чрезвычайной комиссии страны для просветительской, для политической и для культурной деятельности среди народа. А у него, самого Можайкина, биография была боевая: ратник ополчения, мобилизованный в Калуге в 8-ю саперную полуроту, отправленный потом на германский фронт, в Августовские леса, а оттуда в крепость Осовец, а дальше и на румынский фронт. Но, правда, даже с ним, когда отступали они в Буковину, случился – и именно из-за любви – летаргический сон, ибо там его опоили зельем!
Да, его опоили «ведьминым зельем». И это произошло на постое, когда сооружали оборонные укрепления по Дунаю. Но если уж по справедливости, он сам старался везде от воспитания: то старушке до дому водички принесть в ее слабосилии и в болезнях, то еще какую-либо услугу по хозяйству. Он вообще повсюду, когда приходили они, отступая, сочувствовал и наблюдал в несчастье, как живут в быту разные народы. Оттого в Молдавии полюбила его Аникуца, а в Добрудже девушка с золотыми волосами, немка-колонистка, просила остаться в доме с ней насовсем, навсегда за хозяина. И только в селе на Дунае, как рассказывал Афанасий Степанович, жили одни гагаузы, и со старухиной дочкой объяснялся он разве что на пальцах.
Однако время-то шло, а девушка, как известно, если она кого полюбит, становится бессознательная, и он не на шутку стал привыкать к девушке и уже стал думать о любви.
Но он был честный человек во всем и храбрый, это я подтверждал везде, всегда и подтверждаю. Даже когда, скажем, пожар тушили в имении, некоторые пьяные мужики ему кричали: «Помещик сам это поджег! Пошвыряем семью его в огонь, пусть там поджарятся!» Но мы-то в исполкоме знали – в губернии боялись, что озлобленные крестьяне даже из-за садовой земли могут поднять мятеж и уничтожат помещиков, за которых отвечать придется именно нам перед центральным правительством. Это ж не было никогда в деревне столько вернувшихся непостоянных мужиков, как в это время. В городах везде стало голодно, а мы тут землю делили национализированную – всю! – по едокам. Но не было еще нам никакого распоряжения отбирать у помещиков сады и огороды, разрешалось им жить с семьями в отведенных исполкомом комнатах.