Лишь на крайней стадии разложения можно отличить мертвецов и прокаженных.
Мертвецов сейчас стало больше, можно спутать с прокаженными. Лица в разной стадии дряблости и сухой гнили, кости, торчащие сквозь кожу, похожую на заплесневелый ноздреватый сыр, макушки, напоминающие раковую опухоль, – все это в них одинаково. Отличить можно, только если подойти близко и поглядеть в глаза. На определенной стадии прокаженный уже не может оставаться на улице и просить милостыню, поскольку от вида гниющей плоти большинство людей в ужасе бегут. И тогда прокаженные умирают, а потом возвращаются мертвецами. Эти два вида существ стали похожи, будто два родственных вида насекомых. Возможно, они могут и скрещиваться. Есть и переваривать мертвецы могут, это очевидно, а иногда они выделяют экскременты, как и любой живой обитатель Калькутты. Однако вряд ли кто-то знает, бывает ли у них эякуляция и зачатие.
Глупая мысль на самом деле. Мертвая матка сгниет и развалится на части раньше, чем минует половина срока. Мертвая мошонка слишком холодна, чтобы в ней появилось живое семя. Но похоже, никто не знает, какова биология мертвецов. В газетах одна истерика, картина за картиной того, как убивают мертвых и живых заодно. Радиостанции либо закрылись, либо без перерыва транслируют религиозный бред, сплошной жалобный стон, в котором уже размываются границы между доктринами ислама, индуизма и христианства.
Никто во всей Индии не может сказать точно, почему восстали мертвые. Последняя теория, которую я слышал, – воздействие генно-модифицированного микроба, который разрабатывали, чтобы он питался пластиком. Бактерия должна была спасти мир от наших собственных отходов, но микроб мутировал и стал пожирать и «воспроизводить» человеческие клетки, вызывая реактивацию основных телесных функций. Без разницы, так это или нет. В Калькутте не слишком удивились тому, что местные мертвецы восстали, ходят и питаются. Здесь такое уже сотню лет видят.
Весь остаток дня я гулял по городу. Больше не видел тел, только небольшую кучку мертвецов вдали, в конце тупика, – в последних кровавых лучах солнца они дрались между собой за распухшее тело священной коровы.
На закате я люблю быть у реки, чтобы видеть мост Хоура. Хугли потрясающе красива в лучах заходящего солнца. Лучи сливаются с водой, будто гхи[14], превращая реку из серо-стального цвета в хаки с золотом, делая ее одной сверкающей полосой света. Черный ажурный мост возвышается на фоне угасающего оранжевого неба. Этим вечером в воде плыли яркие цветы и еще догорающие угли – последний след на земле от тел, которые кремировали выше по течению.
За мостом горели костры, к ним очередями выстроились семьи, чтобы сжечь своих умерших и выбросить пепел в священную реку. В наши дни кремацию проводят более эффективно или по крайней мере в большей спешке. Люди способны сдержать страх в своих сердцах, видя чужих мертвецов, но они вовсе не хотят, чтобы восстали из мертвых их родные.
Некоторое время я шел вдоль реки. Ветер нес запах горелого мяса. Вдали от моста я свернул в сторону, в лабиринт узких улочек и переулков, к докам в южной оконечности города. Люди уже начали готовиться ко сну, хотя в этих местах спальней мог служить упаковочный ящик или собственное место на тротуаре. В закоулках и на углах горели костры. С реки дул, вздыхая, теплый ветер. Было очень поздно. Я пробирался, от перекрестка до перекрестка, от одного освещенного места до другого, но по большей части в темноте, и услышал слабый звон колокольчиков в такт моим шагам. Латунные колокольчики рикши, звеневшие на тот случай, если я захочу воспользоваться его услугами. Но я никого не видел. Зловещее ощущение. Один на темной ночной улице, под аккомпанемент призрачных колокольчиков. Вскоре оно пропало. В Калькутте невозможно оказаться одному, никогда.
Из темноты скользнула худенькая рука. Глянув на подворотню, откуда она появилась, я едва различил пять изможденных лиц, пять силуэтов, таящихся в ночи. Сунул в руку несколько монет, и она исчезла из виду. У меня редко просили милостыню. Я не выглядел ни бедным, ни богатым, но у меня был талант оставаться почти невидимым. Люди глядели мимо меня, а иногда и сквозь меня. Я не обижался – так удобнее. Но если у меня просили милостыню, всегда подавал. На горсть монет из моей руки всем пятерым завтра будет по чашке риса с чечевицей. По чашке риса с чечевицей утром и попить воды из полуразбитой колонки вечером.
Похоже, мертвецы – одни из самых сытых граждан Калькутты, подумал я.
Пересек несколько узких улочек и с удивлением понял, что снова оказался у Кали-гхата. Переулки настолько запутанны, что невозможно понять, где ты находишься. Я сотни раз был в Кали-гхате, но никогда не приходил с этой стороны. Храм был темен и безмолвен. Я здесь не бывал в такое время и даже не знал, есть ли там жрецы и можно ли туда заходить в столь поздний час Но, подойдя ближе, я увидел, что небольшая задняя дверь открыта. Наверное, вход для жрецов. Внутри что-то блеснуло – свечка, крохотное зеркало, нашитое на одеяние, или огонек тлеющей благовонной палочки. По темным ступеням я поднялся в храм. Кали-гхат ночью, пустой, кому-то мог бы показаться страшным. Мысль о том, чтобы предстать одному, в темноте, перед яростным изваянием кого-то могла бы заставить повернуть назад. Я пошел дальше.
На полпути я уловил запах. Весь день ходить по Калькутте – значит, ощущать тысячи запахов, приятных и омерзительных: пряности, замешанные в гхи, вонь дерьма и мочи, мусора, омерзительно сладкий запах белых цветов могры, оранжевого жасмина, которые сплетают в гирлянды и продают. Мне он напоминал запах одеколона с гарденией, которым гробовщики в Америке забивают запах трупов.
Почти все в Калькутте исключительно чистоплотны, даже самые бедные. Они мусорят и плюют повсюду, но большинство моется два раза в день. Потом потеют, во влажной жаре и среди дня в людных местах разит потом, странный запах – будто смесь запаха лимона и лука. Однако здесь, на лестнице, стоял запах куда более сильный и мерзкий, чем те, с которыми я встретился за весь день. Тяжелый, густой и влажный, чем-то похожий на запах сушеных грибов. Дух смертного разложения. Запах гниющей плоти.
Я вошел в храм и увидел их.
Большой центральный зал был освещен мерцающими свечами. В полумраке поклоняющиеся ничем не отличались от обычных почитателей Кали. Но потом мои глаза приспособились к темноте, и я различил детали. Сморщенные руки, изуродованные лица. Отверстые полости тела под ребрами, из которых свисали внутренние органы.
Увидел принесенные ими подношения.
При свете дня Кали ухмылялась, глядя на цветы и сладости, с любовью разложенные у подножия ее статуи. Теперь же подношения выглядели более подобающими такой богине. Человеческие головы на окровавленных обрубках шей, с глазами, превратившимися в серебристо-белые полумесяцы. Куски мяса – с живота или бедра. Отрубленные руки, будто бледные лотосы, безмолвно распустившиеся в ночи, – с пальцами вместо лепестков.
И больше того, с каждой стороны от алтаря – груды костей. Таких чистых, что они блестели в свете свечей. И других, с кусками мяса и жира. Тонкие кости предплечий, массивные берцовые кости, лобковые кости, позвоночники. Тонкие детские косточки. Желтоватые, как слоновая кость, кости стариков. Кости тех, кто не мог убежать.
Все это принесли мертвецы своей богине. Она всегда была их богиней, а они всегда были ее почитателями.
Улыбка Кали была жадной, как никогда. Язык, будто красный поток, истекал изо рта. Глаза казались сверкающими черными дырами на изящном и ужасном лице. Если бы она теперь сошла с пьедестала и подошла ко мне, если бы протянула ко мне свои гибкие руки, я бы не смог пасть пред ней на колени. Я бы убежал. Есть красота слишком ужасная, чтобы воплотиться.
Мертвецы начали медленно оборачиваться ко мне. Подняли головы, и сгнившие отверстия их ноздрей уловили мой запах. Их глаза радужно заблестели. В пустых проемах их тел замерцал еле заметный свет. Они были будто дырами в ткани бытия, проводниками во вселенную, лишенную цвета. В пустоту, где правила Кали. Здесь единственным утешением была смерть.