За окном дождит, однако…
И который день подряд
Воет тощая собака…
Бяка, драка, кулебяка…
И тоски зеленый взгляд…
– быстро записал в тетрадке лейтенант Попов и, вздохнув, вытащил из мешка очередной треугольник.
Глава 3
В политическом отделе народу немного – пять человек. Тоже лейтенанты и один старший лейтенант. На кителях институтские и даже университетские значки. Все высоколобы, трое в очках. Одна из них женщина, молодая и весьма привлекательная еврейка с большими аспидными глазами. Здесь читают молча. Думают. Здесь составляют отчеты о моральном состоянии войск в политотдел фронта, фронт составляет обобщенный отчет и отсылает его в Москву. Москва, в зависимости от настроений на фронтах, выдает указание об усилении политико-воспитательной работы в действующей армии, указывая конкретное направление этой работы.
Письмо о произволе командного состава попало лейтенанту Киме Абрамовне Гринберг. Первым делом она обратила внимание на фамилию отправителя: Солоницын А.К. – знакомая фамилия. Встала, подошла к одному из шкафов с длинными ящичками, выдвинула один из них, перебрала карточки: есть Солоницын А. К.! Значит, не впервой. В другом шкафу нашла папку с той же фамилией. В папке выдержки из предыдущих писем. Некоторые из них прошли через ее руки, другие – через руки ее коллег. Переписка велась между тремя лейтенантами: Солоницын писал с передовой, где командовал какой-то непонятной батареей, своему приятелю Мишину, тоже лейтенанту и тоже артиллеристу, проходящему излечение в госпитале, и другому лейтенанту, но уже пехотному – Николаенко. А те ему. Все трое сходились на том, что начальство в большинстве своем невежественно, солдат не бережет, что для него важнее всего выслужиться перед своим командованием, а командованию – перед вышестоящим, – и так по цепочке до самого верха. То есть, заключила Гринберг не без тайной иронии и злорадства, перед самим Сталиным. Но это еще полдела. Дело заключалось в том, что авторы писем переносят свою критику не только на командование армией, но и вообще на советскую власть, считая, что она, эта власть, зажралась, ей дела нет до своего народа, что воюет она руками таких, как лейтенанты Солоницын, Мишин и Николаенко, и не за Родину, а за свои теплые местечки, что надо после войны что-то делать, иначе деградация общества, смута и разор.
Кима Гринберг полностью согласна с этими лейтенантами. Правда, со своих, сугубо личных позиций: перед войной многие ее родственники и знакомые попали под каток репрессий, стали врагами народа. Поначалу-то она и сама считала, что так и должно быть, выступала на собраниях, разоблачая и кляня, но незадолго до войны некоторые из репрессированных вернулись, ожесточенные, с твердым убеждением, что все надо менять, иначе будет хуже. Особенно евреям. Они, правда, прямо об этом не говорили, а все экивоками, и даже больше помалкивали и пожимали плечами, но молчание и пожимание их было столь красноречивым, что не понять его значения было невозможно. И Кима, к тому времени повзрослевшая и утратившая наивность доверчивой молодости, сочувствовала этим экивокам, молчанию и пожиманию плечами. Тоже, разумеется, молча и тоже вполне красноречиво. К тому же фамилия Солоницын вызвала в ее памяти годы учебы в Московском институте философии, литературы и истории – знаменитом ИФЛИ. Некто Солоницын, – если не его однофамилец, – учился двумя курсами сзади и, скорее всего, ничем среди других не выделялся. Иначе бы она его запомнила. Во всяком случае, он не принадлежал к тому тесному кругу, к которому принадлежала Кима Гринберг.
И она стала читать дальше.
«Ты, разумеется, помнишь, – писал Солоницын Мишину, – что раньше я шел в бой с криком „За Сталина!“, что верил всему, что мне говорили. Но вот прошел год, и все мои юношеские, весьма наивные представления о нашей действительности рассыпались, как карточный домик. И началось это после того, как я, попав в госпиталь, оказался в глубоком тылу. Здесь я увидел, что одни вкалывают на заводах по шестнадцать часов в сутки, живут на нищенские пайки, а другие в это время, обзаведясь „броней“, жируют и считают, что мы все, кто вкалывает и воюет, дураки и кретины, и среди них слишком подозрительно много жидов. Из этого племени, и то не на передовой, а во вторых и третьих эшелонах, я встречал одного-двух, а за Волгой их сотни и тысячи, молодых и здоровых…»
«Ах ты гад! Ах ты черносотенец! – возмутилась Гринберг, забыв о своем сочувствии. – Жиды, видишь ли, во всем ему виноваты! Ну, погоди же!» – У нее даже лицо пошло розовыми пятнами от возмущения.
И это не ускользнуло от внимательного взгляда старшего лейтенанта Дранина.
– Что-нибудь случилось, Кима? – спросил он участливо, и все тоже посмотрели на Гринберг, нервно закуривающую папиросу «Пушка».
– Да вот, – кивнула она на лежащую перед ней папку, выпустив густую струю дыма изо рта и ноздрей. – Это до какой же степени предательства надо дойти, чтобы писать такие вещи! Советская власть им виновата! Да таких людей… Я не знаю, что бы с ними сделала!
– А ничего с ними делать не надо, – снисходительно улыбнулся Дранин. – Составь резюме не более чем на полстранички и отправь в особый отдел: там разберутся и сделают с ними все, что положено. Материала, как я вижу, накопилось достаточно.
– Да уж больше некуда. Но их тут трое. При этом один из них в госпитале, а госпиталь в Ессентуках.
– Это не имеет значения, – успокоил ее Дранин. – Госбез достанет их хоть на Камчатке. – И вообще, скажу тебе, Кимочка, поскольку ты у нас недавно, не принимай все эти штучки так близко к сердцу, иначе заработаешь инфаркт. У нас тут был один из недоучившихся студентов литинститута имени Горького: над каждым письмом то слезами обливался, то ругался на чем свет стоит. Стихи пописывал. Так себе стишата, если по совести. Сейчас, слышно, во фронтовой газете пристроился. Впрочем, – решил установить истину старший лейтенант Дранин, – стишата у нас пописывают многие. – И спросил: – А вы как?
– Я – нет.
– Ничего, поработаете у нас с полгодика, тоже станете писать. Проверено. И психологически обосновано.
Действительно, Кима Гринберг в отделе недавно. До этого она работала переводчицей в штабе армии, но случилось так, что за ней стал ухлестывать начальник фронтовой разведки подполковник Лубенко, только что переведенный на эту должность из стрелкового корпуса, и это в то время, когда у Кимы уже был фронтовой друг – майор Кочергин, заместитель этого самого Лубенко. Естественно, она отказала Лубенко в самой категорической форме. Это бы еще ничего не значило: мало ли кто кого домогается, да не каждый получает то, что хочет. Но однажды Гринберг допрашивала пленного обер-лейтенанта, только что доставленного с передовой. И не одна, а вдвоем со старшим лейтенантом из Смерша. И вот во время допроса немец обронил, что завтра на передовую прибывает танковая дивизия СС. Смершевец тут же вскочил и кинулся докладывать по начальству, Кима осталась одна, немец попросил закурить, она протянула ему папиросы, тот схватил ее за руку, рванул к себе, удар – дальше она ничего не помнит.
Немца, правда, поймали через час или два, старшего лейтенанта отослали в полк, а Гринберг – в военную цензуру, хотя она ни в чем не виновата. А все дело в этом Лубенко, развратнике и антисемите.
– А вот у меня… – встрял лейтенант Мозговой, усердно хлопая робкими бесцветными глазами и подергивая вздернутой верхней губой. Он даже вспотел от своей смелости. – А вот у меня, – повторил он, убедившись, что Дранин и Гринберг, особенно последняя, обратили на него внимание, – письмо из какого-то отдельного штурмового батальона. Пишет своему приятелю в другую часть командир взвода этого батальона. Вот послушайте. И он стал читать с той иронией в голосе, которая отличает воспитанного и образованного человека от невоспитанного и необразованного: