Ким Приматов обладал удивительным чутьем на людей. Седенький, жилистый, низкорослый, тощий, в круглых очках, коротко стриженный, с внимательными, холодными глазами. Смотрит и молчит, вглядывается, жует бескровные губы. Потом или отвернется, и это навсегда, или улыбнется, живо и тепло. Это тоже навсегда. Он в людях не ошибался. Так, во всяком случае, казалось до поры до времени.
Следователь, который вел его последнее дело, был в душе восхищен этой его способностью видеть глубоко и чуять издалека. Ни одна камерная «наседка» не принесла от Кима ни слова. Не то он их раскалывал, а потом перевербовывал на сторону своей ультралевой правды, не то игнорировал, оставляя без работы в пустой камерной тоске. Оперативник, который и подсаживал «наседок», сказал как-то следователю на нетрезвую голову, что будь Ким Приматов «опером или следаком», никто бы не открутился, любого бы за Можай загнал.
То, что «наседку» можно перевербовать, у оперативников не вызывало ни малейших сомнений. Единожды предавший, по общему мнению, предаст не раз. Кое-кто ведь предавал трижды еще до того, как пропоет петух. Но после такого последовательного предательства вполне можно было ожидать и от обычных слабых людей величайшего раскаяния и уж такой неожиданной твердости в дальнейшем, что непримиримее врага для старых хозяев уже было не сыскать. Оскорбленный неизбывным позором предательства, вогнанный силой и обманом, да и собственными страхами, слабостями и злобой в плесневелый колодец измены, винит себя настолько искренне, что не имеет к себе ни жалости, ни прощения. А тот, кто искусил его, кто столкнул в ту смрадную яму, и вовсе не может рассчитывать на его милосердие.
Поэтому кимовских «наседок» старались в дальнейшем использовать исключительно в примитивной уголовной среде, но ни в коем случае не в политических оперативных разработках. Им больше не было того специфичного доверия, которое, казалось бы, непременно существует между хозяином и агентом. Хотя это и доверием-то нельзя было называть с самого начала, а скорее, сговором.
Нередко к Приматову подсаживали двоих сразу, сидевших «втемную», то есть ни тот, ни другой не знали, что оба работают на хозяина. Позже оперативники принимали от них агентурные сообщения и в отношении Кима и в отношении друг друга. И все равно до конца им уже веры не было. По мнению оперативников, вся вина лежала исключительно на одном Киме Приматове – он и только он способен был развернуть испытанную временем и вымаранную кровью машину предательства в обратном направлении и раздавить ее же инженеров.
Похоже, он догадывался обо всех этих комбинациях и с удовольствием «развращал систему», как он потом не раз со смехом это говорил.
– Вывожу из строя секретное оружие врага, – сказал он как-то уже на воле, – вроде бы оно есть, а вроде бы и нет уже! В доверии отказано. Не то свой, не то чужой? Дорого я им, свиньям, обхожусь! Убьют когда-нибудь… Так ведь дешевле.
Потом во время этого короткого разговора он вдруг посерьезнел и закончил угрюмо:
– Вся их система такова: снизу доверху. Ведь и сами толком не знают, кто там свой, а кто чужой. О себе самих даже не знают. У них нет никаких убеждений, ничего святого за душой! Одни лишь алчность и страх. Как с этим жить? Ну, допустим, жить с этим они научились, но как вербовать, как убеждать подличать, доносить? Только силой, только подкупом, только обманом и угрозой! Что же ты, в таком случае, ожидаешь в ответ? От силы – слабость, немощь души, от подкупа – продажность, от обмана – еще большую ложь, а от угрозы – месть. Рано или поздно, непременно, месть!
Человек, которому он это сказал, как раз и был агентом. Похоже, Ким догадывался об этом. Донес ли он тот разговор до хозяев, неизвестно, но рядом с Кимом его больше никто и никогда не видел.
…Ким Приматов внимательно посмотрел на Даниила Любавина в первую же встречу, с трудом устроенную Прошкой, и сказал с таким видом, будто в чем-то винил должника:
– Ты же писатель от рождения. Одаренный человек. А ведь пьешь? Пьешь же! Ты учиться иди. На филологический. У тебя выйдет.
– Я в ментовку хочу. Там платят.
– В ментовке платят. Кое-как…, но платят регулярно. Это верно. Но и спрашивают душу за тридцать сребреников. На филфак иди. Это – твое!
– А вы откуда знаете?
– Я много чего знаю.
– Так я уже писал…один раз. Тут в газете печатали. В прошлом году.
– Читал. Рассказик. Плохонький, провинциальный. Сюжетик, правда, ничего. Слезу вышибает. О таксисте, верно?
– Верно.
– Ну, вот, а говоришь, в ментовку…
– Сами же сказали, рассказик плохонький.
– А во мне зависть говорит. Ты талантливей меня. А это трудно! У тебя даже первый опыт талантливый, хоть и плохонький. Знаний не хватает, образования. Но ты самородок! Только родился в такие паршивые годы, когда самородки не распознают, а швыряют в грязь, под ноги. Я вот поймал и говорю: иди учиться.
Потом подумал немного и вдруг спросил уже с усмешкой:
– Чужого негра воспитываешь?
Любавин неожиданно для себя тоже рассмеялся:
– Чего его воспитывать? Он и сам кого хочешь… Мать-то бросила. Теперь мой, да дедов с бабкой. А писать? Забыл уж, как слова слагаются. Тогда случайно вышло.
– У вас где филфак?
– В педагогическом. В области. Поездом три часа. Бывают перебои: то снегом пути занесет, то речка разольется, что твой океан, а то еще чего… Не наездишься!
– Поступай на заочный. Сопьешься ведь! Талант загубишь. Тебя даже твой усыновленный негр будет стесняться.
– Зачем я вам? Почему подослали Прошку? Его тут за человека не считают. Он меня три дня упрашивал, дурак!
– Ты мне не нужен. Я тебе нужен. А когда такие соберутся побольше, сам поймешь, для чего всё. Недолго ждать. У вас тут москвичи хозяйничают, скупают все без разбора, выкачивают. С этим надо бороться.
– Пролетарии всех стран, соединяйтесь… – с кривой усмешкой сказал Даниил.
– На все страны наплевать и растереть.
Вот тогда он впервые и произнес ту длинную фразу о наивной глупости старого немецкого еврея и его буржуазного единомышленника.
Невесть каким образом Любавин остановился, остолбенело осмотрелся, подивился самому себе и вдруг, к общему изумлению, поступил на заочное отделение филологического факультета в областном педагогическом институте.
Через полгода учебы у него появилась повесть. Ким прочитал ее, сделал совсем небольшую правку, поворчал немного о том, что молодые обскакивают стариков и отправил в московскую редакцию, к своему старому приятелю. Повесть вышла и тут же схватила большую литературную премию.
Первая ослепительная высота была взята легко. На страховке стоял мудрый ироничный старик Ким Приматов и раскидывал свои игральные карты с лицами-перевертышами. Где оригинал, а где отражение? В том, что пишешь, или в том, что делаешь с его же страховкой.
Новые пространства
С призом, имевшим не только соблазнительный вид изящной божественной статуэтки, но и с определенным финансовым смыслом, начинающий писатель Даниил Любавин вернулся из Москвы к Киму Приматову.
– Со щитом? – спросил зачем-то Ким и тепло рассмеялся.
Любавин смущенно сунул ему в руку статуэтку и конверт с деньгами.
– Вот. Это ваше.
– А ты, стало быть, вышел только покурить? – уже строго спросил старик.
– Я еще заслужу.
– А я уже заслужил. Убери.
Они пили пустой чай вчетвером, с Прошкой и с его новой подругой, тихой женщиной по имени Марина.
– Теперь тебя начнут издавать. Кино снимать. Репортеры понаедут, в телевизоре будут мучить, радийщики трезвонить по всякому дурацкому поводу. Ты не сдавайся! Это все суета. Пиши. И думай. Твоя повесть о людях, об обычных. Там даже твой негритенок есть, как живой. О своих думай, о русских. О рабочем человеке, которого гнетут и давят, кому не лень. И будут давить, если не ты и не я, и не Прошка вот… Ничего не бойся! Пусть теперь они боятся.