Ратов опять задумчиво кивнул. Они еще долго сидели за холодным чаем, разговаривали в полголоса о чем-то очень важном и серьезном. Потом старик вдруг вспомнил какой-то забавный, в меру пошленький, анекдотец, и встреча, первая, но далеко не последняя, на том и завершилась.
В закрытой «византийской» среде президентской администрации Товарова очень скоро прозвали «Джокером».
Ким Приматов
Прозвище «Приматов» Ким себе взял уже очень давно. Первый свой рассказ он опубликовал в одном из «толстых» литературных журналов в Москве в середине шестидесятых под фамилией Добренко, ибо это была его собственная фамилия. Был он тогда еще очень молод и зол.
Рассказ получился талантливым и по своему политическому осмыслению ультралевым. Возможно, Кима бы и не заметили в идеологическом отделе ЦК партии, кабы первое его сочинение не было бы поистине талантливым, да еще настолько левацким, что в сравнении с ним даже большевизм выглядел почти оппортунизмом. Истинным правоверным революционером, оказывается, был юный Ким, а любой седовласый секретарь ЦК на его фоне выглядел рутинным партийным бюрократом. Рассказ назывался – «Месть». Там какой-то молодой пролетарий, сын и внук старых большевиков, репрессированных беспощадной сталинской шайкой, нанялся работать на Красную площадь рабочим по укладке булыжника. Он сумел спрятать под камнями револьвер, а во время первомайской демонстрации, под прикрытием праздничной толпы, извлечь его оттуда и несколько раз выстрелить в трибуну, метя в Сталина. Но не попал. Был тут же схвачен и казнен прямо во дворе ближайшего переулка. Без суда и следствия. Револьвер потребовал себе Сталин. Ему с неохотой его дали, и он прочитал на тяжелой ручке мелкую гравировку: «Тебе, Коба – истинному врагу народа!»
О Сталине после двадцатого съезда писалось много всякого. Такой рассказ тогда и, тем более, почти десятью годами позже никого бы не удивил, но все дело было в том, что там подвергалась сомнению сама идея дальнейшего сохранения коммунистической партии в том ее виде, в котором она пребывала все эти годы. Партию следовало распустить и начать все сначала, по убеждению Добренко. Всех ее функционеров надлежало отдать под суд, за которым закрепить право немедленного расстрела после первого же открытого слушания.
Журнал с рассказом изъяли из продажи, а набор рассыпали. Главный редактор был смещен с должности, а вскоре исключен из партии за «политическую близорукость». То же самое случилось с заведующим отделом прозы. В «Правде» появилась статья некоего анонимного автора, в которой молодого писателя Кима Добренко назвали приматом. С этого дня он, написавший в дальнейшем несколько скандальных и в то же время, несомненно, талантливых романов, выпустивший полтора десятка сборников стихов, автор острых политических памфлетов, издававшихся исключительно за границей, взял псевдоним «Приматов». За границей произведения издавались не только потому, что на его имя и на псевдоним был наложен пожизненный запрет в советской литературе, но и потому, что после ареста за антисоветскую пропаганду и первый, пятилетний, лагерный срок, он был лишен гражданства и буквально вышвырнут из страны.
Приматов происходил из рабочей семьи. Дед его действительно был осужден на десять лет в тридцать четвертом году за участие в троцкистском блоке, а это, как ни странно, соответствовало действительности. В тридцать седьмом он был расстрелян, за три года до рождения Кима.
О биографии Приматова известно было немногое – окончил восемь классов, работал сначала в типографии, потом книгоношей на книжном складе и в магазине, затем матросом в костромском речном пароходстве, потом санитаром в психлечебнице в Ярославле, а дальше – вот этот самый рассказ «Месть» и первый суд. Еще знали, что его отец воевал, был наводчиком в артиллерии, получил несколько ранений, а в пятьдесят шестом году умер от открытой формы туберкулеза в подмосковной больнице. Рассказывали, что его арестовали в конце сороковых, судили за что-то воровское, сидел в Мордовии, там и подхватил свой туберкулез. Но в этом уверенности не было – кто-то говорил, что он не сидел, а долго лечился от шизофрении в психиатрической больнице в Москве.
Мать Кима умерла от рака поджелудочной железы еще в сорок четвертом, на руках у своей сестры, в вологодской деревне, куда она эвакуировалась с Кимом и его старшим (всего лишь четыре годика) братом в октябре сорок первого. Потом, спустя полгода, ушел из жизни, там же, и брат Кима – не то упал в колодец и утонул, не то замерз в поле, рядом с домом. Об этом Ким не любил вспоминать: слишком это больно.
Отца своего он помнил, как ни странно, ясно. А ведь когда того посадили, Киму только-только исполнилось семь лет. Потом в памяти осталось страшное возвращение отца из лагеря – тогда показалось, что это глубокий старик, харкающий кровью, с потухшими сизыми глазами и с тонкой, морщинистой шеей. А ведь отец был еще молод по годам, но изношен войной, истощен послевоенными своими бедами, раздавлен бесприютной судьбой вдовца. Всё у него отняли, а что не успели отнять, он и сам потерял.
Так что у Кима Приматов были свои личные счеты с советской властью, с компартией и с ее репрессивными службами.
Выкинули его из страны в шестьдесят девятом. Он улетал почти без вещей: с потертым кожаным портфельчиком, в котором была безопасная бритва, зубная щетка и смена застиранного белья, с малюсенькой подушечкой-думочкой, единственным доставшимся ему от семьи предметом, в кургузой, потертой брезентовой куртенке, латаной-перелетанной, и с запрятанным в штопаные на заду, темно-бордовые бархатные штаны последним экземпляром того журнала с рассказом. Штаны эти он когда-то сшил сам из старых клубных штор, имея богатый опыт портного, приобретенный во время отсидки в лагере. Он шил стильные штаны даже для жен и дочерей лагерного начальства. Его вывозили под охраной в жаркий клуб МВД на снятие мерок с задов и бедер офицерских дам и девиц, давали сначала рулоны кальки для кроя, затем материю, нитки, вновь доставляли для примерок.
Ким отчаянно краснел и потел, притрагиваясь к свободным женщинам, а потом отбивался от навязчивых осужденных, требовавших подробностей о том, как всё это там у них на вид и на ощупь. Отказывался говорить, дрался, часто был жестоко бит. Он не рассказывал не потому, что считал это пошлым или недостойным, а потому что действительно ничего не успевал ни почувствовать, ни понять из-за того, что за ним всегда строго наблюдал конвойный и даже награждал пинками, если вдруг подозревал, что портной слишком уж задержался на каком-то обмере, на чей-то округлости или впадине. Врать же и придумывать считал для себя делом крайне унизительным, куда худшим, чем смаковать то, что видел и чувствовал. Объяснять этого он никому не желал, да и не поняли бы его. Терпел, отвечал насколько хватало сил и умения, но ни разу не дрогнул. Это в конечном счете в лагере оценили и оставили его в покое.
Выпустили Кима из страны без паспорта, с мятой желтой карточкой, в которую была вклеена его фотография и небрежно написана родовая фамилия. В годе и в числе рождения были допущены ошибки, должно быть намеренные. Ему не выдали на руки даже справки об освобождении из лагеря, заявив, что это «внутренний» документ, не подлежащий вывозу за рубеж.
В Вене, куда прилетел самолет с Кимом Добренко-Приматовым, его шумной гурьбой обступили корреспонденты. Оказывается, во время отбытия им срока, его имя не раз поминалось как имя политического диссидента и узника совести. На радио «Свобода» дважды в ночное, самое востребованное на территории СССР время, зачитывался рассказ «Месть» и некоторые его стихи, которые каким-то образом уплывали из лагеря на волю.
Но корреспонденты дружно отхлынули, стоило ему открыть рот. Ким Приматов, урожденный Добренко, во всеуслышание заявил, что прилетел сюда не скрываться от бандитствующей власти, незаконно называющей себя коммунистической, а бороться с ее идейным отражением в преступной политической системе Запада. По словам советского изгоя, в этой борьбе все методы справедливы – от парламентских, мирных, до террора.