Андрей Бинев
Расщепление ядра
«Наша жизнь – лишь перевод узнаваемого оригинала»
Иван Динков
(«Лирика» пер. с болгарского)
Политика – хочу.
Экономика – имею.
Власть – что хочу, то и имею.
Страшна та «свобода», которая дается одним за счет того, что отнимается у других. Так было в средневековой Европе, в петровской и екатерининской Руси, в нацистской Германии, в фашистской Италии, во франкиской Испании, в салазарской Португалии, в ленинском и сталинском СССР. Свобода карать, но не свобода жить. Такая «свобода» всегда приходит из рабства и невежества, а взращена она на мерзостных удобрениях в убогих полях политических интриг.
Автор
Даниил Романович Любавин уже третьи сутки восседал на ослепительной вершине успеха. Полгода назад он и не предполагал, что над миром может возвышаться пик выше того, который он уже покорил в третий раз. Оказалось, что облака скрывают высоты также обыкновенно, как темные ущелья, глубокие пропасти и провалы. Нет высотных пределов, как нет и дна в расщелинах.
Сверлила лишь одна мысль, не давая покоя. На ум приходило что-то вроде игральной карты. Например, крестовый валет. Где верх, а где низ?
Ясный взор, прямой и чистый, аккуратные усики, густые локоны, ниспадающие на плечи, кокетливый берет, спокойная рука с аркебузой, щит на плече, алый кафтан, под ним кофта с белым аккуратным воротничком, застегнутая на два ряда пуговок, черный крест в левом углу с жирной черной буквой «В», крестик поменьше под ней, еще меньший на стальном лезвии аркебузы. Это как медальки или гербы. Поясная черта.
Переворачиваешь – то же самое, зеркальное отражение. Кто и чье отражение, кто оригинал, кто подделка, кто на вершине, а кто в расщелине?
На тылу карты клетчатая рубашка, одна на двоих. Не снимаемая, однообразная, единая.
И так не только с валетом, но и с каждой мастью, и вообще с каждой картой, хранящей умиротворенное лицо человека. Считаешь себя валетом, будь им. Считаешь королем, будь. Если ты дама, будь ею. Одна оригинал – другая отражение. Какая оригинал?
Не отражаются тузы, а также карты от двойки до десятки и джокеры. Джокеры – единственные, кто имеют лицо, но не имеют отражения, не имеют карточной тени. С лицом – без тени. И без масти.
Если уж избрал образ, то лучше джокера не найдешь. Или туза. Но туз без лица, без фигуры. А джокер – характер.
Однако же сзади у всех одна скучная клетчатая рубашка.
Часть первая
Старый век
Скучная рубашка
Жизнь проста при взгляде на нее со стороны и удручающе сложна, если хотя бы попытаться разобраться в ее фрагментах. Как они взаимодействуют, как сочетаются, отталкиваются и притягиваются?
Простая жизнь – это еда, вожделение и сон. А на тыльной стороне – скучная рубашка карточной колоды. Перевернешь – лица, масти, числа. Разбросаешь по столу, один бьет другого, дружит с третьим, масть заявляет о том, что даже ее шестерки сильнее чужих тузов, потому что козырные. Только хитрющие джокеры нагло ухмыляются.
В школе Даниил Любавин играл в несколько карточных игр, из тех, что попроще и быстрее. Блефовал, рисковал в меру и чаще всего срывал банк. Один раз, рассердившийся на свою неудачу, мелкий квартальный шалопай и хулиган Прошка неожиданно двинул Любавину. Швырнул карты на пыльную, истоптанную землю под кривым деревянным, облупленным столом и выкинул вперед острый, костистый кулак. Попал в нос Любавину. Брызнула кровь, нос съехал на сторону. Любавин отшатнулся, утер лицо рукавом, потом сунул руку в карман, достал перочинный нож и резанул им Прошку по плечу. Нож был тупой, поэтому порвал плечо сильно. Прошка завыл в голос и, обхватив плечо другой рукой, трусливо бежал. Нос у Любавина не заживал недели две, не меньше. Днем позже после драки к отцу зашел усатый, чернобровый и черноглазый участковый дядя Миша Косолапин, с которым отец когда-то работал на мебельной фабрике, еще в юности. Они пошептались и дядя Миша, бросив на Даниила косой взгляд, по которому не поймешь, изучающий или поощрительный, ушел, поскрипывая ремнями и «лентяйкой» – офицерским планшетом. Отец вывернул Данины карманы, достал нож, задумчиво повертел его в руках и буркнул, что он также туп, как и его хозяин. Потом швырнул нож на ковер к ногам сына и тоже ушел. Против карт он не возражал, потому что сам и учил сына их раскидывать.
Издали Даниилова подростковая жизнь могла показаться тоскливой, глубоко провинциальной, простой, как серое, тихое утро, словом, совершенно непритязательной, а вблизи, при внимательном рассмотрении – со своими хитросплетениями и весьма нетривиальными особенностями. Под скучной рубашкой билось горячее сердце. Он это так называл. Мать отвешивала подзатыльники, как только его сердце горячилось сильнее меры, а отец сурово поглядывал своими стальными глазами. Но он любил в сыне упрямство и скрытую за его вечной полуусмешкой природную силу.
Окончание школы совпало с крушением СССР, в тот же год. Отец смотрел на это также спокойно, как вообще на все в этом суетном мире. Даниилу всегда казалось, что отец с рождения стоит на твердой, серой поверхности старого перрона, заложив руки в карманы, а вокруг него снуют пассажиры и встречающие, истерично свистят милиционеры и дежурные по перрону, бузят пьяницы, мелькают хитрые рожи дорожных прохвостов и воришек, ловчат прощелыги таксисты, толпа то хохочет, то рыдает, приходят-уходят поезда дальнего следования, натужно шипя тормозами и, выворачивая душу, визжат раскаленными колесами работяги-электрички. Да мало ли что ежедневно происходит на вокзальном перроне провинциального сибирского городишки! Жизнь кипит и выкипает, а главный механик местного мебельного комбината, его отец, глядит на это с философским спокойствием памятника. Он точно так же безмятежно принял и развал огромной шумной страны. Мама рыдала, злилась, кусала губы от ненависти к хищникам и от своего бессилия, а отец только бесстрастно наблюдал.
Мама была учительницей младших классов, а в последние годы заведующей учебной частью в начальной школе. Отцу платили мало, матери, как она говорила, половину от его черствой горбушки. И все равно она считала, что Великий, когда-то казавшийся непобедимым, Союз развалили свои, родные, хищники и злобные, дальновидные иностранцы.
Даниилу же, напротив, показалось, что рисунок на карточной рубашке государственной колоды стал веселее. Он и не думал поступать в высшую школу, ни в области, ни, тем более, в столице. Он не тяготел ни к точным наукам, ни к гуманитарным, ни к естественным. Даниил Любавин везде и во всем был ровным.
Мать сказала, тяжело вздохнув, «пойдешь в армию». Потом подумала и добавила – «в антисоветскую». Это потому что советской уже не было. А что это такое «российская армия» никто толком еще не знал – ни из прошлого, ни из настоящего. Отец задумчиво осмотрел сына и сказал, чтобы просился на границу. Там, оказывается, еще есть смысл служить солдату, потому что перед ним так или иначе есть противник, хоть он и сосед, пусть и бессильный, мирный, трудолюбивый. Но все равно, по всем нашим доктринам, это потенциальный противник, даже, возможно, враг. А вот внутри страны нет ничего, да и земля уже как будто ничейная. Сиротливая, словом, земля.
Даниил почти целый год проработал грузчиком на комбинате отца. Именно столько ему оставалось до призыва. Научился лихо рулить автокаром и пить водку наотмашь.
Учительница литературы, классный руководитель, дородная, северная, полногрудая русская красавица Елена Михайловна Барова с раздражением говорила, что Любавин юный циник и неисправимый хитрец. Он же часто ловил на себе ее и смущенный, и насмешливый и, как ему, должно быть, небезосновательно казалось, вожделенный взгляд. Он был красив и статен не по возрасту, умен и чуток к вниманию окружающих его людей, когда что-либо вдруг касалось его самого, явно или исподтишка. В нем, в его характере очень рано проявилось то подлинно мужское, которое чаще всего так и не приходит к большей части мужчин. Иной раз он поражал класс неожиданной оценкой какого-либо рутинного определения из школьного учебника литературы, истории или обществоведения. Однако, вызвав довольный шум класса и возмутив учителя своими резкими и точными высказываниями, Любавин вдруг умолкал, не позволяя втянуть себя в общий спор. Его категоричные фразы, порой, в крайней степени циничные замечания повисали в воздухе и, несмотря на страстные, а иногда и растерянные попытки учителя потребовать объяснений, продолжали свободно парить в воздухе. Получалось, его слово оказывалось последним. То был рассчитанный, даже бесчестный, запрещенный прием.