– Да какого покаяния вы ждете?! – Неожиданно взвизгнул Вася. – Русский народ веками безропотно подчиняется тем, кто насильно крестит, его лишая собственной религии, потом прибивает его крепостным правом к земле, потом отнимает эту землю и гонит на великие стройки, а в конце концов продает свой народ вместе с землей и тем, что он на ней строил, за либеральные ценности и зеленую бумагу. В чем же каяться? А народ терпит. Хотя надо бы бороться. Но эту борьбу у нас называют ропотом. И всегда ваша церковь вставала на страже интересов правящей верхушки, которую русский народ, в отличие от всех других народов терпел и безропотнее, и дольше.
Он сделал паузу для вдоха и продолжил:
– И всегда как-то удается подстраивать вечные ценности под настоящий момент и сходит с рук. Дмитрий Донской был предан анафеме за гонения на церковь, но без снятия анафемы был прославлен в лике святых. Святой праведный Иоанн Кронштадтский тепло отзывался о Распутине и молил Бога, чтобы до праздников прибрал Льва Толстого. Так какая же на самом деле правда? А любая. Какую вам нать?
Отец Андрей сидит молча, смотря в пол так, словно его пристыдили, но стыд и неловкость почему-то чувствую я. Вася, сказав то, что, видимо у него накипело, успокоился. Арка, который считал, что анархия – это лучшая форма правления, а саботаж лучшая форма борьбы, до которой люди еще не доразвились, просто скучал в кресле. А я ждала, что скажет отец Андрей.
– Борьбой ничего не решишь. То, с чем ты борешься, усиливается, – медленно и веско промолвил отец Андрей. Вася молча слушал. – И борьба эта в твоей голове. Может быть, ты и не понимаешь этого, но ты сам себя разрушаешь своим недовольством. Ведь ты не церковь, не власть, ты жизнь свою не принимаешь, – он вздохнул и, все так же глядя себе под ноги, проговорил: – Все от трусости. Боимся раскрыться. Боимся любить. Но, раз тебе больно, значит, выздоравливаешь.
Летний, солнечный и по-петербургски долгий поздний вечер, начавшийся так весело, вдруг стал угрюмым. Как будто бы кто-то позвонил и сообщил что-то неприятное. Я ушла на кухню мыть посуду, чтобы просто не встречаться с ними глазами. Незаметно ушли и Вася и отец Андрей. Мы остались с Аркадием вдвоем.
– Что ты тут свои туфли разбросала!? – спросил Аркадий строгим тоном, войдя на кухню.
– Какие туфли?
Он показал на желтые туфли, которые купил потому, что хотел в них видеть меня в кадре. Я примерила их. Они мне очень шли, но были такие неудобные. Я сделала пару шагов, зацепилась каблуком и упала бы, если бы он меня не подхватил, а в следующее мгновение я почувствовала его губы на своих.
Это было тем более странно, что он практически ничем не выдавал ко мне своего интереса. Это у Васи я замечала взгляды как из-под полы, в которых пряталась и нежность, и интерес. А у Аршика ничего. И тут… на тебе!
***
После долгого перерыва я весь следующий день явно ощущала то, что мы были вместе, стоило мне только неловко переместиться на стуле. Мысли о работе совершенно не отвлекали меня от сосредоточенности на внутреннем чувстве покоя. Стоило мне закрыть глаза и уже ничто не мешало мне слышать шум свежих морских волн у меня внутри. Мой океан, так долго скованный льдом, вдруг проснулся после зимней спячки, вскрылся и ожил. Во мне словно бы решилась какая-то застарелая проблема. И тревожное напряжение, которое неявно, но постоянно присутствовало в моей жизни, наконец-то отпустило. Я словно бы проснулась, как набухшая почка, которая сидела-сидела, да вдруг распустила свои лепестки за одну теплую ночь. И ничего вроде вокруг меня не поменялось, а просто стало хорошо. Легко стало. И больше не надо было думать и не интересно задавать себе вопрос, чем наполнить свою жизнь.
Где-то в глубинах своего сознания слышала я предостерегающий голос, который говорил мне, что именно теперь надо мне будет думать и задавать себе вопросы о том, как жить и строить отношения дальше, но я только тихо шептала в ответ: «Не сейчас… потом, потом, потом…»
Мне не хотелось думать. Мне хотелось вспоминать, как удивлена я была, когда он снял рубаху. Он все время ходил в верхней одежде или в балахонах, скрывающих фигуру 25 летнего атлета. Я вспоминала, что была удивлена, как долго он умел поддерживать свою страсть. Я совершенно этого не ожидала. Я вспоминала давление его удивительных рук и совершенно волшебные ощущения от прикосновения волос на его груди к моей спине. «Как же мало нужно для счастья» – говорил в моей голове один голос. «Нет, дорогая, для счастья нужно гораздо больше» – тут же возражал ему другой. А я сидела среди этих голосов совершенно блаженная и глухая к тому, что происходило во внешнем мире.
***
Я зашла в студию и огляделась. И кухня, и холл были чисты; только на большом столе оставались неубранными два стакана. Я поднесла один из них к носу и понюхала. Стаканы пахли чурчхелой. «Коньяк пили» – поняла я. Ничего не изменилось. Только отец Андрей улетел на неделю в Африку по делам РПЦЗ17, а парни целыми днями возятся с турбиной и в студии почти не появляются. После первого полета энтузиазм у них утроился. «Может быть, это для него ничего и не значит» – подумала я.
Впрочем, Аршик всегда умел держать паузу. Когда же я стала его так называть: «Аршик»? Примерно тогда же. Да, помню. Вася, а не Аршик пригласил меня в ангар, и я увидела их детище. Флайер, как они его называли, был еще не окрашен и не произвел на меня ожидаемого парнями впечатления, но обводы были красивые. Размах крыльев был невелик, но сам фюзеляж был так широк и так плавно перетекал в крылья, что флайер был похож больше на огромного ската или летающее блюдо с отбитым краем. Я вспомнила, что Вася и Аршик пытались, почти не увеличивая размаха крыльев, добиться максимальной подъемной силы. Часто присутствуя рядом с ними, я стала понимать, как вектор тяги и площадь корпуса влияют на минимальную скорость, при которой самолет еще может держать высоту, и как важно, чтобы запускающий электродвигатель мог создавать в турбине необходимую плотность воздуха. Ангар был весь залит лучами закатного Солнца, которое светило прямо в распахнутые двери. Аршик склонился над крылом и что-то разглядывал под углом. Он увидел меня и улыбнулся. Лицо его, да и одежда, все было в золотистой древесной пыли. В руках он держал наждачную бумагу, которой подчищал еле заметные неровности фюзеляжа. Его пальцы, уверенно державшие шкурку; его руки, плавно и нежно скользившие по деревянной обшивке. Я вдруг испытала неприятные ощущения. Не ревности. С чего бы мне было ревновать? Я не могла понять их причину.
– Джаничка, у тебя глаза грустные. Что случилось?
Это Вася тихо-тихо, спросил меня, подойдя почти вплотную.
– Как ты меня назвал? – Спросила я еще тише.
– Джаничка, – сказал он уже почти шепотом. – Уменьшительное от Джоконды. Не грусти. Грустная ты становишься совершенно; абсолютно; невыносимо; пронзительно красива. А это уже перебор.
Я не смогла не улыбнуться. Как умел он вот именно, что – со-чувствовать и подбирать нужные слова в нужное время. А «Джоконда», это тоже он придумал. Как-то Аршик спросил меня, как звал меня папа. Я ответила:
– Жаконя.
Вася посмотрел на меня и сказал:
– Это он тебя хотел «Джаконя» назвать. Ласкательно. От «Джоконда». Но боялся, что зазнаешься. 18
Впрочем, и Аршик тоже был очень чутким, когда хотел. Но сегодня он был слишком увлечен своим делом. Словно бы чувствуя, что улыбка моя продержится недолго, Вася пригласил нас всех вечером пойти встряхнуться. Подруга пригласила его посмотреть скучный черно-белый фильм про Модильяни на ретро-показе. Инна, подруга, оказалась очень симпатичной. Ее можно было бы назвать красивой, если бы вздернутая верхняя губа не придавала ее лицу выражения какой-то надменной брезгливости. Когда она смотрела на Васю, глаза ее становились похожи на два грустных синих водоворота. Нам она старалась понравиться, но все выходило как-то неестественно. Уж слишком зажато она держалась. Слишком угловатыми были ее движения, и реплики ее даже к месту, казались сказанными невпопад.