Сзади кто-то грубо хватает меня за ворот и тянет назад. Сильная рука, неумолимая. Я пытаюсь вывернуться, пионы, переломанные белые головки, летят на пол, рассыпаясь на лепестки. Успеваю скосить глаза за спину – это местный, подземный, страж порядка в фуражке с низкой и серой, словно остывший блин, тульей. Сам он рыжий, огромный, с бесцветными, пустыми глазами. Вдруг он, ойкнув, приседает и отпускает меня. Я вижу, что за его спиной стоит разъяренная тигрица – шатенка в зеленом свитере. Она успевает опустить ногу, и я понимаю, что несчастному менту досталось так же, как от меня высокому.
– За мной! – взвизгивает тигрица, и я тут же подчиняюсь ее воле.
Мы едва успеваем заскочить в закрывающиеся двери. Тяжело дышим, прижатые друг к другу потной толпой. Я поднимаю руку – в кулаке зажаты обрезанные, словно ножом, стебли пионов и тонкая бумажная обертка.
– Я же сказала – терпеть не могу пионов! – она вдруг смеется, эта тигрица. Толпа толкает ее на меня, и я, не выпуская из рук стеблей, чуть пригибаюсь и целую ее в правильный носик.
Она не отстраняется. Нас покачивает из стороны в сторону, на нас косятся, потому что многие видели, как мы бились на платформе, в тупичке.
– Закладку взяли?
– А как полное имя Пани?
– Прасковья.
– А я думал Параскева.
– Это одно и то же.
– Я не взял записку.
– Почему?
– Чтобы еще раз увидеть вас.
– Иди ты!
– Я знаю, как вас зовут. Не повторяйте больше.
– Она смеется. – У нее, у этой тигрицы, оказывается, не всегда злые глаза.
– Почему ты вмешалась? – перехожу тоже на «ты».
Мы ведь почти на брудершафт только что подрались, поцеловались. Звон бокалов не обязателен.
– Потому что мент бы тебя уволок в свою преисподнюю, – отвечает она, – А эти за мизерную плату узнали бы, где тебя потом искать.
– Они девок лупили…
– Это я не видела. Я видела, как ты их лупил. Я этим же поездом приехала.
Едем молча. Она поднимает на меня глаза.
– Ко мне нельзя. Там Паня. Увидит, опять станет записки писать, что всех прощает.
– Я на Самотеке живу. Выйдем на «Белорусской»? А оттуда пешочком, по Лесной, по Палихе, к старой Божедомке. Там Достоевский родился. Это не очень близко, но мы ведь дойдем?
Она кивает и прижимается ко мне.
– Я ненавижу цветы, – шепчет она мне, – особенно пионы.
Цветы, которые мы оба любим
– У меня так почти никогда не бывает, – она лежит головой на моей груди.
– Как у тебя не бывает?
– Вот так. Чтобы сразу. Нужно хотя бы дня три. А лучше – четыре.
– Нас свела суровая действительность. С нее спрос.
– Нас свела Паня. Но с нее не спросишь. Разревется, как обычно.
Я наощупь мну ее грудь. Ее очень много, но мне недостаточно просто трогать ее и смотреть. Эдит понимающе вздыхает и уступает мне всем телом. Я у себя таких сил не подозревал уже очень давно. Наверное, это после драки. На меня драка всегда как на других спиртное действует – хочется продолжать и продолжать. Но это хорошая ей замена. Однако продолжать все равно хочется. Хорошо, что нет сопротивления.
Мы уже сидели на моей кухоньке и хлебали чай с вафельным тортом. Его у меня осталась половина.
– У тебя есть что-нибудь покрепче?
– Сейчас будет.
Я быстро выхожу из кухни, одеваюсь за положенные в армии сорок пять секунд и еще через пятнадцать секунд выбегаю из подъезда. Через пятьдесят секунд я в стекляшке – палатке, в которой хозяйничает старый армянин Армен Джанаян, говорят, бывший опер из ереванского уголовного розыска. В течение ближайших сорока секунд у нас происходит следующий разговор:
– Один пить будешь?
– Что ты, Арменчик!
– Друзья придут?
– Что ты, Арменчик!
– Женщина?
– Женщина.
– Скоро?
– Уже есть.
– Уже было?
– Уже было.
– На тебе наш коньяк.
– Не хватит денег. Дай вина.
– Подарок. А вино купи.
За двадцать секунд покупаю вино и беру коньяк.
– Коньяк сейчас, – распоряжается Армен, – А вино завтра. Это – закон!
Киваю и ухожу. До подъезда те же пятьдесят секунд, пятнадцать на подъем, на раздевание десять секунд, еще четыре секунды, и я захожу на кухню.
Тигрица Эдит спит, сидя в моем халате, распахнувшись донага, откинув назад шатенистую голову. Грудь упоительна! И все остальное! Очень видно и очень мило.
Она сильно изменилась за прошедшие 4 минуты 9 секунд: жутко похорошела. Я осторожно ставлю бутылки на стол и присаживаюсь на корточки перед ней. От ее запаха дурею, закатываю глаза.
– Ты где был так долго? – это она говорит, очнувшись.
– В командировку ездил.
– Куда?
– В Ереван. К Армену Джанаяну.
Она берет в руки вино и вертит перед глазами бутылку.
– Ты был в Чили.
– Это на обратном пути.
Она вертит перед глазами пузатую коньячную бутылку и кивает.
– Это верно. Не врешь. В Ереван залетал.
– Я никогда нет вру. Только немного фантазирую.
– Сейчас будем пить подарок из Еревана. А завтра – из Сантьяго. Так будет правильно. Ты это знал?
Я поднимаю ее на руки и вдруг понимаю, что мне очень легко, как будто я всегда ее носил из кухни в комнату. Она прихватывает за горлышко коньяк, как будто ее действительно всегда так носили и она тоже знает, что надо взять с собой в далекий путь. Мы уже в постели.
Она горячо шепчет мне:
– Я обожаю пионы… белые с розовыми провалами. Я наврала тебе. Чтобы ты их купил.
– Ты меня проверяла? – я тяжело дышу, поднимаясь на нее, не в силах унять барабанную картечь в своей грудной клетке.
– Не каждому можно себя доверить…
И доверяет. Еще как доверяет!
Паня может еще записочку написать
Я стою перед Паней с такими же пионами и глупо ухмыляюсь.
– Вы кто? – спрашивает она подозрительно и оглядывает меня с ног до головы.
Эдит похожа на Паню только огромной грудью. Остальное у Пани свое – маленький рост, рыжая кудрявая головка с заметной проседью, мелкие добрые зеленые глазки и полные, щедрые руки. У нее еще синяя бородавка у носа-картошки, справа.
– Я Антон Суходольский. Антон Анатольевич. Курьер.
– Наркотики возите? – юмор у них тоже один. Общий, то есть.
– Не доверяют. Бумаги разные. А что там за ними, не знаю. Клянусь морфием!
– Вы что свататься пришли?
– К вам?
– Вопросом на вопрос отвечают только неучи… и хитрые евреи. Вы меня, что, оскорблять явились?
– Нет. Извините. Глупая шутка. Я не буду ни к кому свататься, – и тут же протягиваю ей букет, обернутый в тонкую белую бумагу. – Это вам цветы. Эдит сказала, вы любите пионы.
Она неожиданно улыбается очень кокетливо, жеманно. Берет цветы в полные руки и зарывается в розовые провалы между белыми лепестками смешным носом-картошкой. Шумно втягивает воздух. Потом недовольно отстраняется.
– Что они сделали с цветами! Они теперь все пахнут бумагой, в которую завернуты. Пахнут нынче только люди в метро. И то отвратительно.
Мы все еще стоим в дверях их старой квартиры в сталинском ампирно-вампирном доме.
Паня, не убирая носа из цветов, отступает назад. Я захожу и ударяюсь головой о вешалку, криво свисающую сверху.
– Герка, сволочь! Сколько раз говорила, почини! Пьяница чертов!
Я иду за ней в большую гостиную, темную из-за задернутых штор и несвежих стен. Паня кивает мне как-то неопределенно и исчезает куда-то. Через пару минут она возвращается назад с трехлитровой банкой, полной водой. Из банки торчат мои пионы. Я все еще стою посередине комнаты, у круглого стола.
– Знаете, почему раньше столы были круглые, а теперь квадратные?
– Вычисление квадратуры круга дошло до абсурда?
– Остроумно! Это не вы придумали.
– Квадратуру круга не я, а остальное мое. Вы обязаны ссылаться. Антон Суходольский, лимитед.
– Лимитчик?
– Нет. Лимитед. Но это неважно.
– Так вот, лимитчик, раньше люди садились в круг и любили друг друга по кругу, то есть нежно и обтекаемо. И уважали так же. А теперь каждый норовит усесться во главу стола. Сейчас забыли, что главой стола признает только круг, а теперь кто первый, того и тапки. У нас круглый стол.