Что там ударило в обычно сообразительную и осторожную голову Рубинчика неизвестно, но однажды он принес в банк какую-то безумную сумму иностранных денег. Еле дотащил в дорожной сумке, слаб был уже. Вывалил на стол Лёнчику в присутствии совсем уже высохшего Ивана Ивановича и спросил:
– Сколько нам с этого будет, молодой человек?
– Всё будет! – Лёнчик покрылся холодной испариной.
Он что угодно ожидал от этих старых чудаков, но такого!.. Это же кому сказать!
И деньги, как рубинчиковые, так и боголюбовские (вместе с заложенной дачей в Мамонтовке) исчезли в перспективных руках честного, «почти родственника» Лёнчика Казимирова. В буквальном смысле слова – исчезли! И что примечательно – векселя и облигации (а там еще и они присутствовали у Боголюбовых) оказались совершенно ничтожными бумажками, которые невозможно было использовать даже в санитарных целях: слишком они были твердыми и маркими.
Рубинчики почти помешались, когда им позвонил Иван Иванович и сказал, что Лёнчик очень сожалеет о том, что сделки провалились (по вине государственных чиновников, будь они неладны!) и богатство он сможет вернуть лишь через год-другой. А пока надо потерпеть! Конечно, таких процентов он уже не обещает, но все равно сумма будет удовлетворительной. Это Иван Иванович, собирая последние силы, говорил Рубинчикам.
– Ваня! – плакал мелкий и тощий Израиль Леопольдович. – Мы же так продуктивно с тобой работали в Госконцерте! Я столько раз, рискуя, поддерживал твои не всегда умные идеи. Мы не горели лишь потому, что я вовремя тебя останавливал и направлял, куда следует. И что теперь за это получил? Доживу ли я или моя Розочка тот год-другой, чтобы получить, хоть и не столько, сколько обещали, то хотя бы столько, сколько отдали?
Иван Иванович не дожил. Он умер. Тяжелой была эта смерть – долгой, мучительной. Семья не отходила от него почти неделю, с момента обострения болезни, той, которую сначала принимали за острый гастрит. Средств даже на облегчение болей (а средств требовали, требовали, потому что и перевязочных материалов в «скорых» в те годы не было!) не хватало.
Мучился несчастный так, что Боголюбовы до сих пор без содрогания вспомнить об этом не могут. Уколов нет, таблеток нет, только Геродот спирт разводил и, отказывая себе в самом необходимом, поил им умирающего отца. Чтобы тот хоть забылся ненадолго! Так страшно всем было!
Рубинчики тоже разболелись. Но звонили Боголюбовым, теребили уже Паню, а когда попадали на Геродота или Эдит, горько плакались им.
Лёнчик сначала соболезновал всем подряд, а потом и трубку перестал брать. В своем банке он уже стал почти главным акционером. Лишь президент банка некий Тянижилов был богаче его.
Вот так помогли ему сбережения Рубинчиков и Боголюбовых. Прав он все же был – проценты-то набежали без всяких там марких и жестких векселей. И платина, и уголь, и древесина, и нефтяные моря и океаны (не просто скромные подземные озера!), даже газовые облака – всё сработало, всё заколосилось. Только урожай собирал он один, а возможно, еще с кем-то трудолюбивым, но, главное, что не с Боголюбовыми и Рубинчиками, которым все эти начальные средства по существу и принадлежали.
Прошло несколько нищих, безрадостных лет без Ивана Ивановича, без жалобных звонков разоренных почти вчистую Рубинчиков и, конечно, без уже совершенно недоступного Лёнчика. Его только изредка по телевизору показывали. Он продолжал авторитетно предсказывать России великое европейское будущее. Надо, мол, только жить честно! И всё! И трудиться, трудиться…
А тут вдруг приходит к Боголюбовым домой аккуратный такой, в костюме, в рубашке с галстуком молодой человек из того самого «Фрай-банка», который уже стал целым холдингом, почти первым в новой, модернизирующейся теперь России, а с этим молодым человеком еще двое – не очень молодых, но тоже крепких и решительных, и тоже в строгих галстуках. Торжественно и деловито вручают они конверт растерянной Пане в протертой до дыр кофте из ангорской шерсти (давний подарок родного покойника Ивана Ивановича к восьмому марта бог знает какого года) – по типу тех, что я по городу вожу.
– Вот, прочитайте и ждите звонка. Мы вам потом скажем, что и как. У вас две недели. Больше нельзя.
Паня, когда они ушли, конверт разорвала и бумажку в десять мелких строк раз пятьдесят перечитала. Но ничего понять не сумела. Векселя, акции, конвертации, обслуживание долга, сделки-проделки и тому подобное. Разве Пане такое понять? Одно только было ей ясно – Боголюбовы этому банку остались очень много должны, потому что он что-то там им обслуживал и дачу их долго и нудно продавал, а она почему-то оказалась ничтожной по цене, а вот банку пришлось потратиться на что-то страшно важное и большое ради неблагодарных Боголюбовых. Так что, квартира на проспекте Мира, в которой незаконно теперь уже проживает Паня, Эдит и музыкальный алкоголик Геродот частично (обратите внимание, частично!) может на время покрыть долги семьи. А там, мол, возможна какая-то реструктуризация долга или что-то еще подобное, и, может быть, страшные финансовые грехи семьи частично даже спишут. Благодарить, мол, не надо!
Вот это Паня пятьдесят раз до прихода Эдит и прочитала.
А утром следующего дня Эдит сообщила мне, что готова перевезти на Самотек всю свою несчастную семью. А именно – ко мне, к сирому.
Когда же я стал разбираться со всей этой семейной трагедией, то есть, когда мне о ней рассказывали за общим боголюбовским столом на ночь глядя, Паня и заметила сыну Геродоту, что не все чисты кровью в этой истории. Кого она имела в виду? Рубинчиков, должно быть. Не Казимирова же! Он-то чистый, дальше некуда!
– Геродот пропил свой талант, – почти уже заключила рассказ в середине ночи Эдит. – Он у нас тут единственным мужчиной остался. И тот уже без талантов. Опереться не на кого. У тебя, Энтони, есть опыт. А опыт так просто не пропьешь! Отдаем себя в твои руки. Больше не в чьи.
Все молчали, только Паня всхлипывала, с надеждой глядя на меня, на нищего курьера. Моцарт, казалось бы, мирно дремал на коленях Геродота, но вдруг приоткрыл один из своих острых желтых глаз и пристально кольнул им меня.
– Я папиных болей никогда не забуду, – закончила печально Эдит. – Его страдания, его ужас в глазах! Он оттого так мучительно умирал, что семью разорил. Но он не знал тогда, что это еще не всё. А как он на меня смотрел в последнюю ночь, прощения просил…
Вот, значит, чем заканчиваются случайные знакомства в моем метро!
Как я низко пал
Ну, что ты будешь с этим делать!
Эдит права в одном: в прошлом я, если и не «профессиональный убийца», то, во всяком случае, специалист очень узкого профиля. Причем специалист не такой уж и дурной! Но от меня избавились. Я не сам ушел.
Охранником или еще каким-нибудь цепным псом я быть не хотел. Хватит, погремел уже цепью за свою длинную жизнь! И видеть никого, с кем был связан на той своей службе, тоже больше не желал.
Назло всем, включая себя самого, подобрал самую ничтожную, самую безответственную работенку. Я стал курьером. Собственно, ответственность там какая-то все же есть…, но она больше лежит на широких плечах тех, кто меня куда-то посылает, и тех, кто меня где-то ждет. В конечном счете, у меня всегда есть возможность послать их всех туда, где их вообще никто не ждет. И в этом смысле, я безответственен!
На тех фотографиях в альбоме Эдит разглядела лишь то, что в альбоме осталось. Большую часть я оттуда вытащил уже давно и «секвестировал» в унитаз, изорвав на мелкие клочки.
Вот там было нечто, что вряд ли поколебало бы Эдит в ее оценках моей профессии. Я даже не стану говорить об этом, потому что тогда какого дьявола уничтожил те фотки?!
Думаете, мне стыдно за те мои дела? Заткните, знаете куда эти свои мысли! Да, да! Вот туда! Там только им и место.
Мне не может быть стыдно за то, что я делал! Более того, любезные господа и нелюбезные товарищи, если бы мне вернуть всё назад – и мою беззаветную веру в справедливость и честь, и в то, что цель оправдывает средства, потому что пути Господни неисповедимы, и моих товарищей, столь же наивных в жизни и столь же циничных в деле, – то я начал бы все сначала и прошел бы тот же путь. Ну, может быть, до того момента, когда кто-то во всеуслышание назвал нас, а значит, и меня – профессиональными убийцами.