Одной из моих первых задач было клепать списки гостей для вечеринок нашего отдела, которые происходили с частотой раз в месяц. Проводили их по большей части в дорогих заведениях в центре города, и на них всегда бывало много халявы: футболки, кроссовки, плееры мини-дисков, стопки компакт-дисков. Официально они спонсировались той или иной водочной компанией, неофициально – колумбийскими наркокартелями. Мы ходили строем в уборную и из нее. Наутро – парад позора, кровь из носа, высокие каблуки свои носишь в руках. Кроме того, я архивировала квитанции компании за мини-такси. Их вызывали ради всего, от перепихонов до поездки в аэропорт, чтобы вылететь в отпуск. Под утро рабочего дня – в круглосуточные винные магазины и на домашние вечеринки и обратно. Я однажды вызвала мини-такси съездить к моему дяде Лэмберту. Один исполнительный директор стал знаменит на всю контору тем, что заказал себе такси в Манчестер – он проспал и опоздал на поезд. После моего ухода оттуда я слышала, что эту практику прекратили, но в тот год счет за транспорт превысил сотню тысяч фунтов. Однажды я попросила Зои объяснить мне логику всего этого, и мне сообщили, что видеокассета – которые сотрудники компании часто возят с собой – в подземке может «размагнититься». Однако большинство даже не знало, что таково их официальное алиби: бесплатные поездки они принимали как должное, считали неким правом, прилагаемым к тому, что «работают в СМИ», и ощущали, что уж это-то они заслуживают. Разумеется, по сравнению с тем, что́ их старые друзья студенческих лет, кто предпочел работать в банках или адвокатурах, каждое Рождество находили в своих премиальных конвертах.
Банкиры и юристы, по крайней мере, постоянно работали. А у нас не было ничего, кроме свободного времени. Мои собственные задачи по работе завершались подчистую к половине двенадцатого – это учитывая, что на рабочее место я прибывала к десяти. О, время тогда ощущалось совсем иначе! Когда я уходила на свой полуторачасовой обеденный перерыв, тратила я его именно на это – на обед. В конторе никакой электронной почты ни у кого не было – по крайней мере, пока, – а у меня не было мобильного телефона. Я выходила через грузовые ворота прямо к каналу и шла вдоль самой воды, в руке – обернутый в пластик, сущностно британский сэндвич, наслаждалась днем вокруг, наркосделками на открытом воздухе и толстыми утками, что крякали, выпрашивая у туристов хлебные крошки, разукрашенными жилыми баржами и печальными молодыми готами, что свешивали ноги с моста, прогуливая школу, – тени меня самой десятилетием раньше. Частенько я доходила до самого зоопарка. Там садилась на травянистый откос и глазела на Сноудонский птичий вольер, в котором вилась стая африканских птиц – костяно-белых, с кроваво-красными клювами. Я так и не выяснила, как они называются, пока не увидела их на их собственном континенте, где у них все равно другое имя. После обеда я прогуливалась обратно, иногда – с книгой в руке, особо никуда не торопясь, и, что мне сейчас поразительнее всего, – не считала ничего подобного необычайным или каким-то особым везением. Я тоже полагала свободное время своим богоданным правом. Да, на фоне злоупотреблений своих коллег, я себя мыслила работящей, серьезной, продуктом своего воспитания с таким ощущением соразмерности, какого не хватало остальным. Слишком юная, чтобы пускаться в какие-то их множественные «выезды по укреплению внутрикомандных связей», я лишь бронировала им авиаперелеты – в Вену, Будапешт, Нью-Йорк – и втайне дивилась ценам за место в бизнес-классе, самому существованию бизнес-класса, никогда не могла решить, подшивая в папку эти их «расходы», всегда ли происходило такое повсюду вокруг меня, все мое детство (но невидимое мне, на уровне выше моего осознания) или это я просто достигла совершеннолетия в особенно бодрый миг истории Англии, в тот период, когда деньги обрели новое значение и применение, и «халявы» стали разновидностью общественного принципа, о котором в моем районе и слыхом не слыхали, однако в других местах это нормально. «Халявизм» – практика дарения чего-то бесплатного людям, которые в этом не нуждаются. Я думала о детишках в школе, кто мог бы легко выполнять мою нынешнюю работу: они гораздо больше меня знали о музыке, были истинно «четкими», по-настоящему «уличными», какой меня повсюду считали ошибочно – но они в этих конторах оказались бы с такой же вероятностью, как на Луне. Мне было интересно: почему я?
В огромных кипах глянцевых журналов, валявшихся по всей конторе, мы теперь читали, что Британия – это клево, – ну, или что-то подобное, что даже меня поражало своей пылкой не-клевостью, – и через некоторое время начали понимать, что, должно быть, компания наша едет на гребне именно этой оптимистической волны. Оптимизм, проникнутый ностальгией: парни у нас в конторе выглядели, как перезапущенные моды, с прическами «Причудей»[45] тридцатилетней давности, а девушки напоминали крашеных блондинок Джули Кристи[46] в коротких юбочках и с размазанными черными глазами. Все ездили на работу на «веспах», у каждого в загончике, казалось, висел портрет Майкла Кейна в «Элфи» или «Ограблении по-итальянски»[47]. То была ностальгия по эпохе и культуре, которая с самого начала для меня ничего не значила, и, вероятно, поэтому я в глазах своих коллег была клевой – исключительно из-за того, что я – не они. К моему столу новый американский хип-хоп торжественно приносили исполнительные директора средних лет, полагавшие, что у меня должно быть насчет него какое-то весьма ученое мнение, и в самом деле то немногое, что я о нем знала, в этом контексте выглядело значительным. Даже задание нянькаться с Эйми в тот день, я уверена, мне дали потому, что предполагалось: я – слишком клевая, чтоб из-за этого париться. Мое неодобрение большинства всякого всегда уже подразумевалось: «Ой, нет, ее и просить не стоит, ей не понравится». Говорилось иронично, как и всё в те времена, однако – с холодной струйкой оправдательной гордости.
Самым неожиданным моим приобретением была моя начальница Зои. Она тоже начинала стажером, но без доверительного фонда или богатеньких родителей, как у прочих, – у нее даже отеческой берлоги, за которую платить не нужно, как у меня, не было. Жила она в мерзостном сквоте Чок-Фарма, за который уже больше года не платили, однако каждое утро являлась в девять – пунктуальность в «УайТВ» считалась почти непостижимой добродетелью, – где и принималась «упахивать свою задницу до костей». Изначально – детдомовка, постоянно меняла уэстминстерские приюты, таких детей, как она, прошедших через эту систему, я знала и раньше. Была у нее та же дикая жажда ко всему, что предлагалось, а по натуре своей она была отстраненной и гиперманиакальной: такие черты подчас находишь у военных журналистов или у самих солдат. Вообще, конечно, ей по праву полагалось бояться жизни. Но она была безрассудно смела. Полная противоположность мне. Однако в контексте конторы нас с Зои рассматривали как взаимозаменяемых. У нее, как и у меня, политические взгляды уже устоялись, хотя в ее случае контора все перепутала: она была рьяной тэтчериткой – такие чувствуют, что раз они сумели вытянуть себя за шнурки, то и всем остальным лучше будет последовать их примеру и сделать так же. Почему-то «во мне она видела себя». Я восхищалась ее закалкой, но себя в Зои не наблюдала. Я, в конце концов, училась в университете, а она – нет; она была чумовой, я – нет; она одевалась, как «Девочки с перчиком»[48], которых помнила, а не как начальство, каким была на самом деле; рассказывала несмешные пошлые анекдоты, спала с самыми юными, шикарными, непричесаннейшими, белейшими интернами марки «независимый мальчик»; я чопорно не одобряла. И все равно я ей нравилась. Когда она бывала пьяна или в улете, ей нравилось мне напоминать, что мы сестры, две смуглые девчонки со взаимными обязательствами. Перед самым Рождеством она отправила меня на вручение нашей Европейской музыкальной награды в Зальцбург, где среди моих заданий числилось сопровождать Уитни Хьюстон на отстройку звука. Не помню, какую песню та пела – мне ее песни все равно никогда не нравились, – но стоя в том концертном зале, слушая, как она поет без сопровождения, без какой бы то ни было поддержки, я поняла, что одна лишь красота ее голоса, монументальная доза соула в нем, боль, что им подразумевалась, превзошли все мои сознательные возражения, мою критическую разумность или чутье на сантимент – или на что там еще люди ссылаются, когда говорят о своем «хорошем вкусе», – а вместо всего этого проникла мне прямо в позвоночник, где у какой-то мышцы случилась судорога, и я расклеилась. В самой глубине зала, у таблички «ВЫХОД» я разревелась. К тому времени, как я вернулась на Хоули-лейн, история эта уже облетела всех, но вреда мне не причинила, совсем напротив – случай этот истолковали как знак того, что я истинно верующая.