– Что ж ты, дед, людей стадом обзываешь? – спросил Иван. – Вроде не скотина мы…
– Не, Вань, не скотина, скотина добрее, своих не забивает… А стадо, потому что без пастыря не могём… Николашка был, царь значит, потом Ленин, потом Сталин, значит… нынче этот кукурузник, башковитый…
Степан поднес стакан Ивану. Тот помотал головой.
– Не за что пить…
– Ты ж слыхал, помяни усопшего…
– Врагов не поминаю.
Бронька перестал улыбаться, насупился.
– Что было, то прошло, быльем поросло, чего вспоминать. – Степан приблизился к Ивану, прошептал: – За ледоход выпей…
– Не буду, – отодвинул тот его руку со стаканом.
– Не хочешь, нам больше достанется.
Степан протянул стакан Касикову, но и тот мотнул головой и произнес:
– Пацаны возвращаются…
Сашка еще издали выпалил:
– Не Пантюхина это, он сказал, что она сверху шла, наверное, деревенских…
– Точно, скорей всего из Селезней, – согласился Петруха-рыбак, принимая от Степана стакан. – Там такие я видел…
Начал пить, но так и не допил, зашелся в кашле, судорожно глотая воздух, и Степан вовремя успел перехватить стакан. С жалостью посмотрел на тщедушного чахоточника, пошел дальше обносить мужиков нежданным самогоном, прикидывая, чтобы еще на раз, а может, и более хватило, чтобы можно было потом вспомнить, какой славный был ледоход в одна тысяча девятьсот шестьдесят втором году…
– А ить идет, – радостно сказал он, взглянув в сторону реки. – К завтрему весь сойдет…
– Не упрется на косе – сойдет, – подтвердил дед Сурик.
– В сплавной уже катера красят, – вставил молчаливый Михаил Привалов, мужик степенный и работящий. Огород Привалова упирался в дедов, и там, возле межи, Михаил начал ставить баньку, чем дед был недоволен. Сам он эту зиму работал в кузне при сплавной конторе, а до этого и плотничал, и лес валил, и дома ставил вместе с Генкой Коротким.
У Привалова было три девки, выродившиеся одна за другой, боевая жинка, работавшая продавщицей в сельпо и откликавшаяся на одно, без отчества, имя, так ее все и звали, и малые и старые: Нинка, хотя девки уже вытянулись с самого Привалова и вовсю невестились, гляди, не сегодня-завтра в подоле принесут. Старшую, русоволосую Вальку, по вечерам под раскидистым кустом сирени тискал Петька Дадон. Но ни Валька, ни остальные, хоть целоваться и давали, большего не позволяли, и у Петьки все руки были в синяках да ссадинах, оттого что Валька и отбивалась не жалеючи, и щипалась не играючи.
Петька всем хвастался, что это она в страсти горячая, как сама Нинка, о которой нет-нет да и поговаривали, что та баба в постели – огонь и мужикам уступчивая… Правда, последнее время, как Привалов перестал калымить по деревням и дома стал жить, сплетен поубавилось, но зато в компаниях подпившая Нинка любила всех мужиков перецеловать, отчего не раз ходила битой обиженными и ревнивыми бабами.
– А я выпью… Хоть и полицай он был, а особого зла не наделал…
И Нинку мою с девками не сгубил…
Опрокинул стакан, вытер усы шершавой заскорузлой ладонью с мозолями, глянул на Ивана. Жовнер промолчал. Знал он, что не лютовал Сопко, пока полицайствовал, ту же Нинку не выдал, не донес, что Привалов коммунистом был, на всю улицу единственным (правда, поговаривали, что в том заслуга была самой Нинки, приласкавшей полицая, пока муж на фронте, но кто, кроме нее, теперь это знать мог, а наговорить всякий горазд). Он вспоминал Евсеева, других ребят, не доживших до этих дней, и холодно становилось в груди.
– Ладно, пойдем, старшина, – сказал Касиков, – скоро уж День Победы придет, всех поминать станем…
– Бывайте, мужики. – Иван махнул рукой, пошел по улице, приноравливаясь к размашистому шагу Касикова.
– Давай зайдем ко мне, чекушка есть, – предложил Иван, когда подошли к его дому.
Дом Жовнеров был самым свежим на улице, желтевшим еще пахучей, слезящейся янтарной смолой, дранкой, двумя окнами глядящим на разбухший почти до самых берегов ручей, тремя – в огород, на котором пять лет назад, начав строить дом, Иван посадил три прутика антоновки и куст крыжовника. Яблони в этом году, похоже, должны были наконец-то начать плодоносить по-настоящему (только сегодня Иван разглядывал и щупал набухшие почки), а крыжовник уже раздался и радовал нечастыми, но зато крупными, с солнечной рыжинкой, ягодинами.
Еще две стены выходили во двор, и в каждой было по окну, но из них любоваться было нечем, разве что гуляющими курами и сараем, где истошно требовал еды кабанчик.
Сначала дом был пятистенком, и Сашкина кровать стояла напротив родительской. Потом Полина стала стесняться ночных мужниных ласк, прислушиваться, все ей казалось, что сын слышит, чем они занимаются, и Иван выгородил между кухней и залом маленькую, чуть шире кровати, комнатку. Теперь сын спал за перегородкой, и они могли даже побаловаться, стараясь не особо скрипеть сеткой, или поругаться…
Полина только что вытащила из остывшей печки горшок с утренними щами, вычистила золу и приготовила дров на завтра, гостя встретила сдержанно, но сала и соленых огурцов из подпола принесла и щей чуть теплых разлила, а потом и сама присела, не отказалась от стопки. А там и настроение появилось, и Касиков не таким чужим показался.
Был тот дальним соседом, маленькой она его и не помнила, узнала лишь, когда дом помогал строить, да только ей это неинтересно было: куда важнее стены поднимающиеся (сколько же им у родителей жить…). Вот и радовалась каждому венцу да мужу ладному и сыну подрастающему, ничего вокруг не замечая…
– Полина-то у тебя – красавица… – Гость взглядом ее открытым окинул. – А девчонка никакая была… Как в сказке про гадкого утенка…
– А я вас не помню, – сказала Полина, не отказываясь и от второй стопочки. – Да и не такая уж я и поганенькая была… Путаете с кем-то…
– Не путаю… Я тут со своими кралями часто расхаживал, было дело… А вы, мелкота, любопытствовали, подглядывали… Худющая была… – прищурился Касиков. – А меня ты не могла не запомнить. Я ведь перед финской приезжал, весь город смотреть сбежался… Молодой командир, гимнастерка отглаженная, галифе… Думал, генералом буду… Кто ж знал, что мне в первом же бою руку так…
– У каждого своя судьба… – вставил Иван. – Вот ты про сына командира партизанского говорил… А он почему не прожил свое?..
– Ты прав, Ваня, у каждого свой путь… Сначала обидно было, а потом привык, приноровился, вот только когда партизанил, переживал, что фашистов бить в две руки не могу… Но зато взрывать научился…
– Только теперь это никому не нужно.
– Многое из того, чему мы на войне научились, не пригодилось.
Да и мы по большому счету не очень нужны…
– На фронте нам политруки говорили: победим – всё будет, что пожелаем, каждому фронтовику – по дому, как в раю жить станем за товарищей-друзей наших, что не дожили… Пришли домой, сколько лет уже не разгибаемся?.. А живем все хуже… Теперь и за хлебом очереди… Этот еще кукурузник объявился… Мы за Сталина на смерть шли, а нам теперь говорят – культ какой-то… Я не понимаю… Но знаю, жил бы Сталин – сдержал слово, всем фронтовикам дал бы, что обещал…
– Ну, тут ты обольщаешься… – Касиков запнулся, взглянул на Ивана, поднял стопку. – Давай за тех, кого уже не будет с нами.
Выпили, не чокаясь, и притихшая Полина встала из-за стола, захлопотала, не мешая мужикам вести мужской разговор.
Пришел Сашка, прошмыгнул в свою комнату.
За окном уже стемнело. Затихли улицы, и порой даже сюда доносился звук ломающегося льда. Касиков собрался домой, и Иван вышел с ним покурить.
На берегу о чем-то громко заспорили мужики, он подумал, что скорее всего этот спор закончится дракой, но остался стоять у своей калитки: драчунов разнимать ему сегодня не хотелось. Подумал вдруг, ни с того ни с сего, что Касиков совсем не прост и все время что-то недоговаривает, держит при себе… И с чего за Броньку Сопко, бывшего полицая, вступился, мол, пацан был, когда батька его помощником своим сделал, и отсидел, можно сказать, больше за компанию, чем по вине… Ладно, пусть так, он в те годы здесь не жил, на фронте воевал, да и лет много прошло, но вот никак не может привыкнуть, что на одной улице живут и те, кто по одну сторону стоял, и кто по другую…