„Ну что, — говорит, — всё нормально? Отправил Высоцкого?"
„Да, Толя, всё нормально. Я его привёл к себе домой. Вижу, плохо ему. Смотрю, побледнел даже. Я ему стакан коньяка дал, — ему получше стало. Ночью опять плохо стало, — я ему ещё стакан налил. Утром ещё, ну и перед тем, как в самолёт садиться, я ему ещё стакан коньяку, — и он улетел нормально. В общем, всё отлично".
Отец говорит: „Что ты наделал, идиот! Человек же в запое!"
Но тот-то приятель этого не знал, он был рад и горд, что ему Высоцкого с рук на руки передали, и как он хорошо всё придумал и помог ему.
М. Ц. — А как Вы обращались к Высоцкому?
С. Г. — Обращался на „Вы" но звал его просто по имени. Обычно называл его Владимир, ближе к 1979 году стал называть Володей. Когда я совсем маленьким был, звал по имени-отчеству.
Я помню, увидел его первый раз, когда он к нам в гости пришёл. Примерно в это же время папа с ним и познакомился.
М. Ц. — А не знаете, кто их познакомил?
С. Г. — Знаю. Познакомил их режиссёр Левон Кочарян, он совсем молодым умер от рака. Когда Володя к нам первый раз пришёл, мне было лет шесть или семь. Много было гостей, но Высоцкого я сразу запомнил. Он спел тогда „Лукоморья больше нет…" И запомнилась мне песня „Спасите наши души". То есть, не сама песня, мне тогда было ещё слишком мало лет, чтоб её понять и осознать. Запомнилось то, что многие плакали, когда слушали её. И, видимо, он тогда только написал эту песню, потому что пел он запинаясь.
М. Ц. — Ваш отец часто встречался с Высоцким, когда приезжал в Москву. А Вы с ним на таких встречах бывали?
С. Г. — Я помню один московский эпизод… Отец специально взял отпуск зимой, чтобы повидать своих московских друзей. Он снял „люкс" в гостинице „Россия" и позвал туда Окуджаву, Высоцкого, Аксёнова, Поженяна, Ахмадулину… Помню, Высоцкий привёл Всеволода Абдулова, я тогда его в первый раз увидел.
Высоцкий много пел, часа три, может быть. Я помню «Купола российские", эту песню он только недавно тогда написал, он её ещё по бумажке пел.
А я до этого папе сказал: „Что у тебя все записи такие нечистые? Дай, я сам запишу". Отец мне разрешил, я настроил магнитофон, включил…
На следующий день приходит Высоцкий и говорит папе: „Толя, я там пел вчера одну песню… Я хочу её прослушать, кажется, не так получилось".
Папа говорит: „Да сейчас послушаем. Серёжа, включи".
Я включаю, — нет записи. Отец мне дал по первое число: «Ты же сидел с микрофоном тут! Ты же записывал!"
Я сижу, — ну полным идиотом себя чувствую. Ну и обидно же, — друзьям хотелось поставить, ведь этих песен никто ещё тогда не слышал. Мы же мальчишками были, это же источник хвастовства тоже…
Володя помог мне, говорит: „Толя, ну что ты взъелся на него? Давай я сейчас ещё раз спою". И спел. Меньше, конечно, чем накануне, но часа полтора он пел.
М. Ц. — Эта запись сохранилась?
С. Г. — Записей у нас практически не осталось. Их порастаскивали. Некоторые записи у папы просто „свистнули" прямо из каюты. А некоторые кассеты подменяли. Возвращали такую же кассету, но — совершенно чистую.
М. Ц. — В театре Вы Высоцкого видели?
С. Г. — Видел, да. Помню, когда я смотрел „Гамлета", то пошёл один, — папа с мамой к тому времени уже этот спектакль видели. Володя мне сказал: „Сергей, ты после спектакля приходи ко мне в гримёрку".
Было это зимой, мы выходим на улицу, с нами и Марина Влади, она тогда в Москве была. Возле театра подходит к нам человек один, говорит: „Владимир Семёнович, извините, я из Магадана приехал, на спектакль не попал, и жду Вас тут. Очень прошу — дайте автограф!"
Мы вернулись обратно в гримёрку, и человек получил автограф на фото — причём, не только Высоцкого, но и Влади.
Человек этот подарил Высоцкому рыбу, тайменя, кажется. Потом мы ехали, Володя говорит: „Ну и что я буду делать с этой рыбой? Надо отдать кому-то".
М. Ц. — Вы так много и часто встречались с Высоцким, что не могу не задать вопрос: а Вам приходилось присутствовать при рождении какого-нибудь его стихотворения?
С. Г. — Да! И это была очень смешная история. Я учился тогда в восьмом классе. Нам на дом задали по русскому языку написать стихотворение про осень. Я пришёл домой в совершенном обалдении, поскольку творческих достоинств за собой не ведал. Стихи я любил и люблю, но как писать самому?
Прихожу домой, а у нас в гостях Высоцкий и Поженян, и я, просто к слову, в разговоре сказал, что вот, дескать, дали такое мне задание. А папа мне:
„Да у нас же тут полный дом поэтов! Сейчас мы это дело сделаем!"
И Высоцкий с Поженяном начали писать стихи про осень! А отец пошёл переодеваться, — они уходили куда-то. Тут приходит Окуджава, говорит: „Чего делаете?"
„Да вот, — говорят, — стихи про осень пишем. Серёже в школе задали".
Окуджава говорит: „Да? Ну, тогда и я буду".
И вот они втроём начали писать. Причём, такое лёгкое соперничество у них возникло, всё спрашивали у меня, какое из трёх мне больше нравится. Я очень долго увиливал, но тут вернулся отец, и мне удалось отвертеться от прямого ответа.
Потом Высоцкий меня попросил его листок выбросить. Сказал, что стихотворение не получилось. „Ты, — говорит, — порви это". Я не порвал и не выбросил, но никому не показываю этот текст. Кстати, тексты Окуджавы и Поженяна я тоже сохранил.
М. Ц. — В нашей беседе Вы несколько раз упомянули поэта Григория Поженяна. Я знаю, что они были знакомы много лет, с юности Высоцкого. А какие, по Вашим впечатлениям, у них были отношения?
С. Г. — Поженян был человеком очень интересным. Когда-то он произвёл на меня невероятное впечатление тем, что он наизусть знал всего Пушкина. Мы с ним даже поспорили. Я открывал собрание сочинений Пушкина и начинал читать с любого места — он тут же продолжал. Где-то на восьмой попытке я увял.
А что касается их отношений с Высоцким… Вы знаете, Высоцкий очень хотел быть членом Союза писателей, я уже тогда слышал эти разговоры. Он попросил Поженяна дать ему рекомендацию, и я помню их разговор, который мне очень не понравился.
Поженян сказал ему примерно следующее: „Володя, я, конечно, могу дать тебе рекомендацию, но о чём ты говоришь, какой же ты поэт?! Ну, песенник ты, бард, если хочешь так называться, но не поэт ты. Пушкин — это поэт!"
М. Ц. — И так и не дал рекомендацию?
С. Г. — Насколько я знаю, нет. А в разговоре, что называется, унизил Высоцкого»[216].
Сказав о круизах по Крымско-Кавказской линии, которые Высоцкий совершал на «Грузии» под командованием А. Гарагули, нельзя не сказать и о другом судне и другом капитане. А. Назаренко, капитан теплохода «Шота Руставели», тоже удостоился чести оказаться в числе тех, кому Высоцкий посвятил песню. «Лошадей двадцать тысяч в машины зажаты…» имеет посвящение на беловом автографе: «Александру Назаренко и экипажу теплохода „Шота Руставели"».
«М. Ц. — Александр Николаевич, как Вы познакомились с Высоцким?
А. Н. — Мы познакомились совершенно случайно. В 1968 году снимался фильм „Служили два товарища", где Высоцкий играл роль поручика Брусенцова. Для съёмки сцены эвакуации режиссёр картины арендовал небольшой пароход в Одессе. И вот главный инженер, все его называли дядя Коля, а фамилия его была Ермошкин, сказал мне:
— Знаешь, тут Высоцкий снимается. Удели ему время, пожалуйста.
Я был тогда молодым тридцатилетним парнем, в то время я только что стал капитаном теплохода „Аджария". Хотелось принять Высоцкого, как только можно хорошо — и коньяк был самый лучший, и закуска соответствующая…
Постепенно мы подружились, а потом произошёл такой случай. Володины друзья с большим трудом „выбили" ему концерт в Одессе в Политехническом институте. А вышло так, что он у меня был в день выступления. Ну и перепил немного… А в зале института, который вмещает человек семьсот, собралось полторы тысячи. Не то, что сесть — стоять было негде! И они часа два ждали, а Володя не приехал. Меня потом вся Одесса год ненавидела.