За более чем четверть века, которые отделяют эту запись от более ранней, чуть ли не идентичной записи в дневнике Бронислава, Пилсудский немногого добился в материальной сфере. Но в мечтах он метил высоко. Когда Жеромский спросил его о причинах волнения, с которым он раскладывал пасьянс, Пилсудский ответил: «Я загадал, что если пасьянс разложится удачно, то буду диктатором Польши». В тех обстоятельствах такое признание выглядело довольно шокирующим. Так его и воспринял Жеромский. «Мечты о диктатуре, — вспоминал писатель, — в халупе и без порток поразили тогда меня».
Аналогичным образом думали и другие. Ведь мощь захватчиков оставалась непоколебленной, а силы Пилсудского были ничтожными, практически ничего не значащими. Союз активной борьбы после года существования, в июне 1909 года, насчитывал всего 147 членов. Сужалось также влияние ППС-фракции.
В этой не очень-то веселой ситуации появился и оптимистический акцент, связанный с осложняющимися международными отношениями. В октябре 1908 года император Франц Иосиф I издал манифест, по которому в состав Австро-Венгрии вошли Босния и Герцеговина, две прежние турецкие провинции, оккупированные австрийской империей с Берлинского конгресса 1878 года[49]. Сербия сочла этот шаг, впрочем, совершенно справедливо, как непосредственную угрозу своим интересам и объявила мобилизацию. В ответ Вена также привела свою армию в состояние боевой готовности. Разумеется, она боялась не маленькой Сербии, а стоящей за ней России.
В Европе запахло порохом. Казалось, что война — вопрос ближайших дней. В конечном счете решительная поддержка, оказанная Австрии ее немецким союзником, охладила Петербург, и кризис был предотвращен. Однако мир держался на все еще ненадежных опорах.
Пилсудский это понимал. Более того, с началом войны он связывал свои самые большие надежды. Новая ситуация позволяла отбросить старую идею создания польской армии в момент революционного волнения масс. Он расставался с этой концепцией довольно легко, поскольку недавний опыт показал, что пролетариат ценит социальные завоевания не меньше, чем национальные, а Пилсудский не стремился к перерастанию возможного восстания в социальную революцию. Поэтому, когда перспектива революции оказалась более отдаленной, чем возникновение войны, с последней он и связал свои планы.
Его концепции, формируемые до 1914 года, нельзя оценить однозначно. Больше всего замешательства вызвали опубликованные в 1952 году в выходящем в Нью-Йорке «Новом журнале» воспоминания одного из руководителей русских эсеров — Виктора Чернова[50]. Он рассказал о лекции Пилсудского, которая была якобы прочитана в Париже в зале Географического общества в феврале 1914 года. Чернов записал, в частности: «Анализируя далее военный потенциал всех государств — возможных участников мировой войны, которая должна вскоре вспыхнуть, Пилсудский поставил вопрос ребром: как она будет протекать и чьей победой закончится? Его ответ был следующим: победа пойдет с Запада на Восток. Что это означает? Что Россия будет разбита Австрией и Германией, а те в свою очередь — англо-французскими (либо англо-американо-французскими) силами. Восточная Европа потерпит поражение от Центральной, а Центральная — от Западной. Это показывает полякам направление их действий». По словам Чернова, эта мысль была развита в беседе, которую после лекции провел с ним один из ближайших сотрудников Пилсудского — Витольд Иодко-Наркевич, тот самый, который несколько лет до этого пытался вместе с Пилсудским установить первые контакты с австрийской разведкой.
На вопрос, действительно ли Пилсудский так гениально предвидел будущее, ответы бывают разные. Его сторонники никогда не имели даже малейших сомнений в этом. Даже в период, когда Чернов не обнародовал еще своих сенсационных признаний. Им достаточно было веры в то, что Комендант никогда не ошибался, что всегда верно угадывал знамения времени.
С не меньшей уверенностью в диаметрально противоположном духе высказывались противники. «Это — легенда, — писала И. Панненкова, — что политическая концепция Пилсудского якобы принципиально отличалась от концепции Главного национального комитета либо других активных политических организаций в стране, поддерживавших во время войны центральные государства. Это — легенда, что он якобы когда-либо что-либо предвидел вернее, чем те организации, противопоставлял им какую- то свою позитивную, лучшую и более умную, далеко идущую программу».
Воспоминания Чернова не приблизили разрешение этого спора. Правда, сторонники Пилсудского сочли их главным доводом, подтверждающим их тезис, зато противники сразу же поставили их под сомнение, объявив типичной, высосанной из пальца сенсацией.
И на самом деле, признания руководителя эсеров не могут не вызывать серьезных возражений. Можно почти с полной уверенностью утверждать, что Пилсудский не обнародовал упомянутый прогноз событий во время своей публичной лекции в зале Географического общества, ибо такой шаг свидетельствовал бы о его политической наивности. Трудно иначе оценить публичное раскрытие своих самых сокровенных планов. В зале могли находиться и находились в действительности агенты заинтересованных разведок. Поэтому раскрытие временного характера союза с Австрией должно было неизбежно закончиться высылкой Пилсудского из Галиции, а этого он ни в коей мере не мог допустить. Не в пользу Чернова говорит также поразительное молчание остальных участников встречи. На ней собралось около 500 человек, в том числе видные представители парижской Полонии во главе с сыном Адама Мицкевича — Владиславом[51]. Если бы оратор действительно решился изложить нетрадиционные оценки, то кто-нибудь еще кроме Чернова должен был их записать, особенно когда развитие событий подтвердило фантастически предвосхитившие их слова. Однако этого не произошло. Наоборот. Другой пространный, насчитывающий десять страниц машинописного текста отчет об этой встрече ни словом не упоминает о военном прогнозе Пилсудского. А его автор прекрасно умел слушать, ибо им был агент царской охранки, который по горячим следам записал содержание выступления Пилсудского. Этот, к счастью, до сегодняшнего дня сохранившийся документ рассеивает последние сомнения и вынуждает признать, что Чернов не во всем был прав.
Итак, русский революционер не мог слышать оценок Пилсудского во время его публичной лекции в Париже. Следует также исключить гипотезу, что он приписал ему формулировки, которые на самом деле услышал уже после лекции в доверительной беседе от Иодко-Наркевича. Ибо, как установил профессор Анджей Гарлицкий, друга оратора вообще не было в то время во Франции.
Неужели Чернов просто солгал? В свете вышеупомянутых фактов такой ответ представляется весьма обоснованным. Впрочем, с давних пор, еще до того, как было найдено донесение агента охранки и установлено место пребывания в то время Иодко-Наркевича, такой версии придерживались люди, недоброжелательно относящиеся к Пилсудскому. Но и такое суждение имеет свои слабые стороны. Его могло бы сделать правдоподобным объяснение мотивов обмана. А они не столь уж очевидны. Честно говоря, их вообще нет. Можно, разумеется, допустить, что Чернова просто подвела память либо что его подкупили, но это все весьма сомнительные объяснения. Ибо другие утверждения дневника доказывают, что он отнюдь не страдал старческой амнезией, а версия подкупа спустя пятнадцать лет после смерти Маршала слишком уже напоминает отмычки, с помощью которых испортили не один замок, блокирующий выяснение тайн, связанных с Пилсудским.
Поэтому нельзя исключать, что Чернов в совершенно иной ситуации узнал от кого-то из окружения Пилсудского о его оценках, которые оказались настолько сенсационными, что он помнил их почти сорок лет, хотя время уже стерло воспоминания о сопутствующих этому событию обстоятельствах. Но признание такой версии достоверной отнюдь еще не доказывает, что Пилсудский гениально предвидел судьбы войны и с учетом этого строил деятельность руководимого им лагеря.