– Одна встреча?.. и всё решится? А у меня? – Елене отчего-то стало страшно. – Будет?
– Ты хочешь заглянуть в черный конверт – он ходит по рукам до сих пор.
– Да что в нем?! – отчаяние вернулось.
– Черные страницы каждого.
И тут Елену будто ударило током:
– Вы… вы хотите сказать я узнаю и… можно переписать?! Но ведь это прошлое. Есть и белые, и с помарками. Наконец и черные. И ничего уже не поделать…
– Многие верят.
– Боже, да я хочу просто жить! Делать ошибки, ездить отдыхать… хочу детей, – в тоне слышалась мольба. – И ничего никому не делать плохого!
– Не вышло ни у кого. За всю историю. Не выйдет и у тебя. Только через боль.
– Господи! А можно избавить меня от конверта? И вообще, от всего этого! – Лена обвела рукой зал.
– Проще простого. Пожалуй, единственное, что не требует усилий. Избавиться от правды можно когда и как угодно… хоть сейчас. Одно твое слово.
Такого предложения ей никто здесь не делал. Сердце Лены забилось в радостном предчувствии. Она набрала воздуха в грудь и громко сказала:
– Так давайте же… – с губ чуть не сорвалась непоправимое, как и однажды, в солнечный день в Эдемском саду. Но женщина сдержалась. Ей урока хватило.
Слишком дороги были люди, ради которых пустилась в путь. Слишком много заплатила, чтобы вот так, просто, сойти. Да и что сулила эта станция? Потерю мужа, отца… кого или чего еще? Возвращение куда? И хотя надрыв, с которым рванула ношу на себя, еще ныл, кровото́чил, выхода не было.
– Господи! – прошептала несчастная. – Пусть впереди не будет только хуже… иначе я просто умру. И пусть я ничего не сделаю плохого людям. – Мысли пронеслись и погасли в тяжести решения.
– Я верил. В твой выбор, – голос звучал уже ровно. – И тени содрогнулись. Новых «Хиросим». Секунду назад ты обняла прохожего, говоря: «Всякий велик»! Судьба народа как и человека – его судьба. И никого другого. Изворотливость, коварство зла делает чудовищем всякую революцию. Смутьяны вечно во хмелю угара.
Тут Лене что-то в движениях мужчины показалось странным: голова склонилась в одну, потом в другую сторону. Пустые глазницы при этом оставались на месте, будто изучая гостью, словно выдавая неполную слепоту пленника. Она поежилась.
– Оглядись – сколько сытых и довольных даже не слышали о тенях! Не во дворцах – в трущобах. Считая себя зрячими и представь – живыми!
Женщина побледнела – это были слова мужа.
– И все вершат самоубийство. Ругая невестку, даже не ведают: будь другая – повесились бы.
– Боже, что вы такое говорите…
– Кто увидит в калеке укор, говорящий о надуманности собственных жалоб? Несчастный протягивает не руку, а конверт – тот самый, черный, с ранами на вашей совести. Лекарство предлагает, а не просит. Ведь подавая, лечите себя. Но тратят на другое. Горе покупая. Потому что без главной заповеди, – кулаки мужчины снова сжались, – «Да лю́бите друг друга», вы уже калеки. И всё пойдет прахом. Да разве не читала Бунина?! Второй том? Госполитиздат, восемьдесят третий год?
Метелица, уже не удивляясь обороту, опять вспомнила Андрея.
– Люди научились так изощренно топтать человеческое в себе, что онемел и главный инквизитор. Они объявили бесчеловечной веру, которая лишает их свободы! Да! Вера лишает их этого. Первая цензура. Ибо совесть – есть ограничение. И жизнь – цена запрета, данного в Раю – не вкушать ее! Свободу! Но тянутся к запретным плодам и умирают…
Лена не могла уже просто стоять и слушать. – О, боже! – произнесла несчастная, закрывая глаза ладонью. – Мамочка, мама, как ты там одна… – спасительная мысль о доме была отчаянным шагом разума, которому все равно как защитить плоть. Пусть на секунду, на мгновение. Право быть холодным, обретенное с кисловато-горьким вкусом того самого плода, не принесло человеку счастья. И сослужило плохую службу. Но не в этот раз. Разделенные временем и пространством, двое – мать и дочь, продолжали чувствовать друг друга, связанные незримой нитью, что сменяет пуповину новорожденного, становясь прочнее всех начал, сильнее всякого зла, храня и передавая отпечаток великой доброты, о которой и говорил закованный в железо. – Мамочка, – повторила наша героиня, – ты даже не представляешь, как мне тяжело, как не хватает тебя. Но обещаю, они не дождутся еще одной потери, еще одного шрама на твоем сердце – я смогу, вернусь, – ладонь опустилась, глаза смотрели уже прямо, – я вынесу, пройду и пронесу.
А голос будто добивал:
– И люди трудятся, не покладая рук, «обрастая» и накапливая, забывая, что именно «любящий деньги, именно такой человек чужд лености более других… слышишь?! – чужд!.. – ибо ежечасно повторяет слова Апостола: Не трудящийся, да не ест!.. а руки мои послужат мне и живущим рядом»!35
Елену будто ударило током:
– Да неужели и… труд… не благо? Да как же?! Как принять?! Разделить такое?!
– Порабощенный наживой трудоголик никогда не сопьется, повторяя: я делаю это во благо и для людей! Как и жаждущий места своему имени на обложке глянца. Но оба посечены ржавчиной, и оба прах.
Лена только качала головой. Узнавая себя, своих знакомых. Невероятная связь взгляда принятого и того, что слышала убивала. Обыденность событий и нежданных последствий такой обыденности давно не удивляла. Но слова касались ее близких, касались ее самой. Гвоздили.
«Неужели накормить ребенка грудью – всё, что осталось от хорошего и доброго? – горько усмехнулась женщина. – Неужели тепло короткой встречи с любимым, нечастая радость – такое же зло? В этой-то жизни?! Пусть вне семьи? А искренность той теплоты? Куда девать ее? Она же была. Не наваждение, а теплота. Ведь я дрожала, чувствуя ее! Но были обязательства… обязательства…
Лена судорожно сглотнула от режущих воспоминаний.
А короткий отпуск вдали от суеты, жалкий остаток той же радости? Нет! – в ней снова что-то поднималось. – Неужели это преступление?! Неужели человек наслаждался жизнью, цвёл и дарил только однажды? В саду Эдема, где их было лишь двое? – Горечь душила. – А как же всё это? Потом? Зачем вообще существует страсть? Зачем тогда мужчина и женщина? Зачем нам глаза? Если это просто влечение плоти, почему отношения сохраняет старость, когда плоть бессильна?
Метелица вспомнила рассказ матери одной знакомой.
Почему жива трогательность, боль за близкого когда-то человека? Души боль? Нет, в этих порывах есть мораль. Пусть приниженная, осуждаемая, человеческая. Выходит… черный конверт… – невероятная мысль обожгла, – не такой уж и черный…».
Сердце заколотилось с утроенной силой.
Сейчас, здесь, в этой круговерти проблем «нечастая» радость, десятки ее мгновений показались вдруг россыпью таких же дорогих минут, как и остальные в череде лет и ошибок.
Неожиданная мысль, перемежаясь кадрами детства, моря, замужества, странного от искренности одного и холода другого, некой неуклюжести, неухоженности отношений, представала иной, в кадрах темно-синей глубины бездны. Откуда Лена, будто во сне, пыталась вырваться тем «нечастым» и тянула, тянула изо всех сил кого-то за собой. Она помнила, что видела уже все это. Где-то, в каком-то эпизоде жизни, в забытьи. Вязкая, тягучая боль сознания, как и боль от усилий всплыть, должны были вот-вот кончиться, свет уже пробивался над головой. Наша героиня, как и тогда, посмотрела вниз… и закричала – то, что держала в руках, оборвалось и медленно гасло в глубине. С надеждами вернуть и примирить.
– Вот видишь! – голос оборвал кадры.
Великий пленник будто не отпускал ее мысли на свободу. Будто порождая их, останавливал, где хотел.
– Успокойся. Так происходит со всеми. Такие нравы. Ведь нынешний век – время отчуждения. Жен – от мужей, детей – от родителей, молодых друг от друга, семьи от устоев, а веры от человека. В духе этом, ранящем, чуждом, смешалось всё. Стало реальностью. Глотком. Даже дельфин меняет кожу каждые два часа.
– Да что ж ищу я?! Тогда?!
– Отца и мужа. Во времени другом. В объятиях других. Таких же как твои, что прежде испытали. С одной лишь разницей…