В тот светлый и чуть пасмурный вечер немалое число студентов — хотя и не так много, как я ожидал, — пришли послушать двух знаменитых тогда художников: Юрия Михайловича Непринцева и Владимира Александровича Серова. Они недавно вернулись из Москвы — были допущены рисовать Сталина в гробу. И теперь рассказывали о своих впечатлениях.
На обоих лежала печать избранничества, отчасти и испуга. Непринцев сделал просто робкий и старательный доклад. А Серов — человек, наделенный высочайшим даром коммунистической дипломатии, очень умный и совершенно лишенный нравственности, этот испуг интерпретировал как сдержанное благоговение. Один лишь раз рассказчик позволил себе «открыться», так сказать, «не сдержался»: «Какой он был красивый в гробу…» — сказал он. И словно бы смутился этого порыва восхищения в сдержанной и скорбной речи. Всю свою жизнь Владимир Александрович Серов сумел отменнейшим образом срежиссировать, умея всегда сервировать самую реакционную и даже низкую идею как выстраданное, глубоко личное движение души.
Вынос тела И. В. Сталина. Справа налево на переднем плане: Л. П. Берия, Г. М. Маленков, В. И. Сталин, В. М. Молотов. 1953
В тот же день объявили амнистию. Сразу после похорон Сталина Берия повел игру, похожую на ту, давнюю, когда перед войной он, сменив Ежова, стал изображать либерала. Тогда освободили нескольких видных, репрессированных при Сталине людей, в среде интеллигенции даже заговорили о Берии с надеждой. Но амнистия теперь распространялась лишь на тех, у кого срок был не более пяти лет, стало быть политических заключенных она не коснулась.
Вскоре города наполнились угрюмыми и мрачными личностями — вчерашними уголовниками. По Ленинграду стали ходить милиционеры — по двое, с встревоженными, испуганными лицами, с рукой на кобуре. Это было внове, боялись тогда другого, и непривычная тревога вползала в открытые очередному страху души. Еще один страх. Получалось, что без Сталина — страшнее.
Хотя — он как был, так и остался. Мы жили в тени фантома так же, как прежде — в тени живого вождя.
А мир-то, он уже менялся, только мало кто догадывался об этом. Мы же оставались всё теми же, погруженными в невеселый мир тогдашней угрюмой, но отчасти все же счастливой юности (уже просто потому, что то была юность), с казарменными лекциями, наивными надеждами, просветами открывающегося знания. И менее всего думая, что история начинает поворот.
Уж кто-кто, а студенты академии «шестидесятниками» не были.
Было, правда, одно любопытное исключение.
Одаренный и необычный юноша, учившийся курсом старше меня, писал стихи, несколько странные, но помню я их до сих пор. Тогда мне нравились и красивые общие места:
…потемнели ограды Версаля.
На столе пистолет, неоплаченный чек
И пакет без печати из Пале-Рояля.
Какие-то просто пронзали болезненной и безжалостной откровенностью:
И в судоргах страсти, без воли рассудка
Сжигаются стыд и невинность младенца,
И (не помню. — М. Г.), и пыль предрассудков.
А дальше — лишь дело за тем, чтоб одеться.
Они ходили по рукам, все их знали. Были еще такие стихи про Николаевский мост — мост Лейтенанта Шмидта, — привожу их целиком, но на память:
Он невелик — шагов пятьсот,
Но сколько дум, пока идешь,
Пока трамвай его трясет,
И эти старые дома —
В них столько грязи и тоски,
Немудрено сойти с ума,
Немудрено с ума сойти.
А после смерти Сталина — совсем уже немыслимое:
По лужам хлюпают калоши,
Зачем-то умер вождь,
И брызжет, брызжет нехороший,
Туберкулезный дождь.
Сталин не умер. Он будет возвращаться и вновь умирать, не покидая наши души и тогда, когда нам будет казаться, что мы прокляли его и позабыли. Он был опасен живой, страшен мертвый, мы все были в нем, он — в нас.
Рабы собственной памяти и привычного внутреннего протеста, мы так и остались заложниками борьбы за что-то, против чего-то, даже не подозревая, что свобода внутри нас, а потому — еще бесконечно далека.
Рядом с оттепелью
1953–1957
Никого так не пытали ложью…
Евгений Шварц
И как увидеть время, когда ты в нем.
Юрий Трифонов
Конечно же, суждения, которыми заканчивается предыдущая глава, — из другой, взрослой жизни. Не это тогда меня (да и моих сверстников) занимало.
Мы давно уже жили на обочинах истории, не зная и крупиц правды о том, что происходит у нас и в мире. И тогда только начинали робко догадываться о своем чудовищном, ни с чем не сравнимом незнании.
Сочинение мемуаров — занятие, провоцирующее невольное и неизбежное лукавство. На живую ткань воспоминаний наслаивается иное — зрелое, часто и просто книжное — знание, и все это сливается внутри нас в единую «плоть памяти», анализировать которую — кому под силу? Это, как говорят французы, «couper les cheveux en quatre (разделить волос на четыре части)». Невозможно и бессмысленно.
Самым острым воспоминанием «послесталинских» первых лет остался у меня майский день 1954 года, когда я специально пришел в наше академическое общежитие на 3-й линии посмотреть телевизор — чудо пятидесятых. До тех пор я только слышал о нем, видел этот диковинный прибор лишь в кино и волновался.
Шла прямая трансляция гастрольного спектакля «Мещанин во дворянстве» выступавшего тогда в Ленинграде парижского театра «Комеди Франсез». При всей моей страсти ко всему французскому, представление занимало меня меньше, чем сам телевизор. Он назывался «Ленинград Т-2» и был чуть более совершенной моделью, чем первый, теперь легендарный, «КВН», ставший символом пятидесятых, особенно благодаря пузатой, наполненной глицерином линзе. «Ленинград» был пошикарней, весил целых 50 килограммов и являл собою синтетическую конструкцию — радиоприемник и собственно телевизор, крохотный экран которого, размером 13 × 18 (у «КВН» — 10 × 14), мог закрываться шторкой. Как известно, все технические новинки почему-то прячутся в старые формы — так и первые автомобили хотели казаться каретами.
Люди, крутившие ручки прибора, «настраивавшие» его, вызывали трепет.
Я стоял очень далеко, на экране мелькало нечто неясное (черно-белое, естественно), картинка падала, тускнела, мелькала. Что-то все же было видно, слышались голоса актеров.
Телевизор марки «Ленинград Т-2». 1950-е
Я видел то, что происходило в эту самую минуту на расстоянии нескольких километров.
До сих пор помню чувство счастливой растерянности и, простите мне трюизм, гордости за людей, которые смогли такое придумать. Сейчас никого не удивить телевизором размером с полстены, а то и в полдома, но ничто из этих чудес не может сравниться с дрожащим синеватым изображением маленького кинескопа! Я присутствовал при событии, несомненно, историческом — так мне казалось, да так оно и было.