Когда из моей жизни исчезли уроки Альфреда Рудольфовича, действительность плотнее и страшнее стала меня окружать. Сознание было вполне рабским, скорее, убого запрограммированным. Мама, давно все понимавшая и знавшая, старательно оберегала меня от своего опасного знания.
Илья Эренбург, говоря об отношении к Сталину, нашел точное определение для человека его судьбы: «Я не любил Сталина, но долго верил в него, и я его боялся». Не знаю, любили ли мы его, — если только в детстве. Скорее, воспринимали как данность, а себя — слегка жертвами, но более избранниками, поскольку «за всех за нас вы думали в Кремле». На самом деле у Щипачева — «о всех о нас», но сначала я ошибся, и ошибка показалась мне настолько красноречивой, что я ее сознательно цитирую. В годы войны он был для нас богом и главным полководцем. (Кстати сказать, не потому ли явно преувеличивали военный гений Сталина в своих мемуарах наши знаменитые маршалы и генералы, что иначе было бы неловко так его слушаться и бояться? Преувеличивали подсознательно. Ведь в большинстве своем это были отважные люди.) Было ощущение защищенности, устойчивости, обаяния неограниченной власти. Он был везде. На большинстве медалей (никто из властителей свой профиль на наградах не разрешал чеканить, только Наполеон — на ордене Почетного легиона — и Сталин). Все было сталинское — эпоха, обязательно «великая», пятилетки, победы; его портреты стали иконой, соглядатаями жизни всех и каждого. Мне нравился он на портретах. И я растерялся, даже испугался, быть может, когда уже после войны увидел Сталина на экране, — заново показывали его доклад о Конституции. Испугался, что он такой маленький, с тонким голосом. Испугался, что не сумел восхититься.
Нет, в исполнении Михаила Геловани он куда больше походил на самого себя! Когда слышал от неосторожных сверстников (чаще всего от тех, чьи родители были репрессированы) непочтительные речи о вожде, сжимался не только от страха, но и от чувства несправедливости. Нельзя трогать кумиры, особенно шаткие. Их сразу хочется поддержать. Чтобы не проснуться.
До сих пор для меня, взрослого, старого уже человека, испытывающего к Сталину естественную непрощающую ненависть, остался в памяти вождь моего детства — мудрец с ласковым прищуром, с трубкой. Защитник и начальник — герой темной детской сказки.
И не тщимся ли мы растворить в персонифицированном осуждении Сталина преступления сотен, а то и тысяч людей? Конечно, любое преступление совершалось при его участии или по его воле. Но не рабы их совершали; кто считал, сколько их было — и добровольных доносов, и просто радостных единоверцев? И не будь Сталина, не сыскали бы они себе другого пахана?
Мыслящие относительно либерально люди (в их числе и я) были и остались заложниками ненависти к великому злодею, в тени которого скрылись соучастники его преступлений. Хрущев — на совести его менее крови? Конечно, Берия был ближе к заплечным делам, но много ли чище те, кто «бросил его на копья»? И наступавшая оттепель, освобождение из лагерей — можно ли всерьез верить в то, что Хрущев делал это во имя справедливости, а не сводя запоздалые счеты с покойником и, конечно же, подчиняясь исторической неизбежности, как, возможно, сделал бы и другой недавний палач, окажись он в его время и на его месте?
Я родился при Сталине, он был до меня, был всегда, и иной жизни нельзя было себе представить. Знаю, что его смерти боялись даже те, кто его ненавидел, поскольку понимали, что потрясения и кровопролитие после его исчезновения неизбежны.
Сейчас уже трудно представить себе степень отупения, скорее, даже мутного безумия, от которого мало кто был свободен, а главное, страха, страха. Помню, как старушка покупала газеты. «Мне только без фотографий товарища Сталина, — сказала она осторожно, — мне надо эти газеты на пол класть».
Другая старушка пришла в агитпункт — такие заведения для официальной пропаганды наподобие избы-читальни и пункта надзора открывались перед выборами кандидатов, как тогда выражались, «сталинского блока коммунистов и беспартийных» — и стала убеждать дежурного, робкого интеллигента-агитатора (от него я и слышал эту историю), что Сталина надо «сделать царем». Дежурный растерялся до сумеречного ужаса. Согласиться — посадят, возражать — тоже могут посадить! Пришлось смутно и уклончиво убеждать восторженную старицу, что Сталин-де боролся с царизмом, наверное, не стоит… Тогда это смешным не казалось, несколько ночей бедняга не спал, ждал, что придут. Когда мама, оговорившись, попросила в кондитерском магазине вместо соевых батончиков фабрики имени Микояна «микоянчики», мы испугались смертельно и бежали, забыв о конфетах. Абсурд становился бытом — кому приходило в голову удивляться, например, тому, что «в интересах трудящихся» продуктовые магазины 31 декабря торговали до двенадцати ночи!
С отцом больше я не виделся, и каких-либо наблюдений и ощущений от литературной жизни не было. Сорок восьмой и сорок девятый годы я существовал только внутри себя. А в 1949-м был юбилей Сталина и еще многое другое, темное и страшное. Юбилей отмечали в декабре — мрачный, фараонский; произносившиеся восхваления уже теряли смысл, и даже привычные уши воспринимали их как камлание. Семидесятилетие не расшатало веры, но добавило парадной угрюмости и безысходности, уж очень был агрессивный, обскурантистский праздник, уже и Гималаи стали «перед ним пылью», уже был организован музей подарков Сталину, уже славословие переставало восприниматься…
В юбилейные дни я пошел в Большой драматический на пьесу Симонова про ученых-предателей «Чужая тень». Не тут-то было. Сначала Владислав Стржельчик — тогда начинающий герой-любовник, тоненький и юный, в модном широченном костюме — прочитал приветственный адрес Сталину. А потом, до основного спектакля, сыграли пролог из «новой редакции» «Кремлевских курантов», где, кажется, все уже было только про Сталина…
В январе сорок девятого опубликовали сообщение «О раскрытии антипатриотической группы театральных критиков».
У меня чудом сохранился номер «Литературной газеты» от 26 февраля 1949 года. Уже первая полоса — портрет времени: «Колхозник М. Озерный — член ученого совета института», сообщение о выставке, посвященной «создателю первого в мире самолета» Можайскому, призыв к литераторам прийти «на помощь агроному». На третьей полосе статья «За патриотическую советскую драматургию»! Вот цитаты из сообщения о «собрании московских драматургов и театральных критиков»: «В статьях партийной печати была разоблачена антипатриотическая группа буржуазных космополитов, окопавшихся в театральной критике и сознательно вредивших советской драматургии и нашему театру». «Пигмей Юзовский посягал на титана Горького» — это из речи К. Симонова (курсив мой. — М. Г.). Позднее эту речь и доброжелатели Симонова, и он сам объясняли тем, что ему пришлось взять доклад на себя, поскольку другие выступили бы еще жестче. Не знаю.
А так описывалось поведение «обвиняемых»: «Они юлили, извивались ужом, лгали и при помощи заранее подготовленных шпаргалок пытались представить себя ничем не связанными друг с другом… их били фактами… прижатые к стене, они оказались вынужденными неохотно, недоговаривая, признать наличие группы, сговора…» На этой же полосе разделываются с космополитизмом в музыкальной критике. Большинство «космополитов» оказались, естественно, евреями. Начинался государственный антисемитизм, от которого Сталин демонстративно открещивался.
Увы, все это воспринималось как некая константа нашей жизни: повсюду — враги. Сомнения в правильности происходящего не то чтобы не было, но оно вытеснялось сознанием неизбежности постоянной борьбы, тупой и жуткой. Было жалко людей, среди них оказались и те, чьи фамилии были мне хорошо знакомы, но жалко так, как жалеешь человека, погибшего на трамвайных рельсах, — случилась беда, есть жертвы, кто-то ведь всегда попадает под трамвай. Виноватых нет — только статистика. К тому же не приходило в голову, что Горький может не быть титаном, что вообще нечто не так, как нам давно и навсегда объяснили. Боюсь, все эти постановления для иных обладали и не лишенным приятности вкусом скандала. В глухое время даже вонючий и опасный взрыв в болоте — хотя бы любопытен, он служит мерзким развлечением, как травля людей зверьем в античном Риме. А когда это пахло антисемитизмом, тут уж, увы, слишком многие ликовали…