Литмир - Электронная Библиотека

Томик драм Гюго случайно, как и все почти книги, оказался в деревне — «Рюи Блаз», «Король забавляется», «Мария Тюдор» и «Бургграфы». Испания, Франция, Англия, Германия — «заграница», плащи, мечи, шпаги, кинжалы, алебарды, протазаны, брыжи, кружева, казни, заговоры… Все это вызывало у меня дрожь упоения, даже имена, описания декораций, ремарки. Именно эти подробности заставляли меня перечитывать текст кусочками, лакомиться заморскими словами, смутно воображать себе всю эту феерическую роскошь (начиная с роскоши самих слов!). А интрига нередко ускользала, все-таки я был еще мал.

И совсем иная прекрасная книга — «Чингиз-хан» Василия Яна, странное сочетание: историческая суховатая хроника и вязкая, густо достоверная проза с экзотическими, ослепительно отчетливыми страшными реалиями (в эту книжку я тоже играл: надевал старый мамин халат, садился верхом на козлы, на которых держалась столешница, и воображал себя то Субудай-богатуром, то Джебе-нойоном). Была и очень увлекательная книжка немецкого путешественника и знаменитого в свое время писателя Августа Нимана «Питер Мариц, юный бур из Трансвааля»: отважные вольнолюбивые буры в широкополых шляпах, мудрый баас фан-дер-Гоот, красные мундиры надменных британских драгун, жестокий, но гордый, побежденный англичанами вождь зулусов Сетевайо, сам бесстрашный Питер…

Кое-какие литературные познания я приобрел путем весьма неожиданным. Почему-то мне подарили несколько большущих коробок с диапозитивами для волшебного фонаря (которого в Чёрной не было и, в силу отсутствия электричества, быть не могло) — иллюстрации к русской классике. Не читав еще ни «Анну Каренину», ни «Мертвые души», ни «Героя нашего времени», я по картинкам и коротким цитатам, к ним приложенным, получил призрачное представление о сюжетах и персонажах знаменитых книг, иными словами, познакомился с ними посредством своего рода «комиксов». Ничего плохого от этого не случилось, скорее наоборот, я читал потом эти книги с обостренным интересом, хотя, наверное, что-то тогда и потерял. Впрочем, «Войну и мир» читал — одиннадцати лет от роду — независимо ни от чего. Сначала, естественно, про войну, потом и про остальное. Хорошая литература тем и удивительна, что подобна пирожному наполеон. Есть разные слои: кому-то важно, «выйдет ли Наташа за князя Андрея», а кому-то — отчего случается война. Но всем интересно. Великие книги всегда чуть-чуть детективы — Шекспир, Диккенс, Достоевский, Гессе…

Был позднее томик Чехова, первое, пожалуй, в жизни ощущение «осязаемости» подлинной прозы, ее способности пронзать память, увязать в сознании. В каждом рассказе, о чем бы ни говорилось в нем, пряталось скрытое чудо — это ослепительно выписанные милые или пошлые мелочи быта рядом с кошмаром зла и смерти. Я не понимал природы своего потрясения и не думал о ней. Но проза Чехова поражала меня своим божественным величием (которое я лишь смутно угадывал тогда), скорее всего, на фоне обыденности, даже заурядности описанных событий. Что могло быть, казалось бы, менее занимательным для десятилетнего мальчика, чем рассказ «В овраге» с этими полудеревенскими обывателями, маленькими темными страстями, тупой жестокостью, с неинтересными, казалось бы, подробностями, которые, однако, так странно и глубоко запоминались! Мне все и всё было неприятно в этом рассказе, но меня вновь и вновь тянуло к нему: мог ли я догадаться, что то был первый случай чувственной тяги к тугой словесной ткани, к самому чуду литературы, к ее сокровенной, независимой от сюжета плоти.

Бесконечно долго, как уютную сказку, читал один из самых обаятельных в мире романов — «Пиквикский клуб», удивительную книгу, где есть уже весь Диккенс, его Англия, его единственный медлительный юмор и эти почти осязаемые подробности жизни, божественная застенчивая сентиментальность, от которой сжималось сердце не только у чувствительного отрока. И еще «Песнь о Роланде» в забытом ныне переводе (как я теперь понимаю, очень далеком от оригинала, но тогда восхищавшем меня) — «Начинается первая кантилена песни о рыцаре Роланде, верном вассале Карла…»

Экзотика болезненно привлекала меня. Как восхищался я редкостной настольной игрой «В Индию», счастливым обладателем которой был один из моих приятелей по эвакуации! Там была стилизованная под старину карта, картонные монеты и «товары», фигурки венецианских, генуэзских, арабских и левантинских купцов, разбойничавшего на больших дорогах «сеньора» и многое другое. Страсть и зависть помогли мне сделать собственноручно такую же игру с помощью акварельных красок, клея и невероятного терпения. Восточные мои увлечения связаны с этой игрой, с фильмом «Багдадский вор», с книжкой Соловьева о Ходже Насреддине «Возмутитель спокойствия», с «ориенталистскими» сказками Гауфа.

Я устраивал игру «в караван». Верблюдов, лошадей и мулов заменяли мраморные слоники — их у меня было четверо. На них навьючивались мешки с «оружием» — щитами, саблями, ятаганами. Все это вырезалось ножницами из золотистых банок от консервов, которые попадали к нам из Штатов (их, как и многое другое, присылавшееся из-за океана, восторженно и раздраженно называли «американской помощью», а то и «вторым фронтом»).

Ах, эти незабвенные американские консервы, открывавшиеся особым ключиком, колбаса и сосиски, бледно-розовые, странно, «по-заграничному» душистые, нежные и пряные, волшебная тушенка, такая восхитительная с горячей картошкой — блюдо, получившее название «жирнятины», которое и многие годы спустя при всех стараниях нельзя было воспроизвести с неамериканским мясом!.. Впрочем, великолепна была и сама «черновская» картошка, огненная и рассыпчатая, съедаемая обыкновенно с кислой капустой, хранившейся зимой в студеном коридоре-сенях и сохранявшей хрусткий холод, даже микроскопические льдинки… А если еще с растопленным салом и упоительно жесткими, с корочкой, шкварками!

Благодаря маминой тонкой заботе я жил в Чёрной естественной и прекрасной детской жизнью. В наших крохотных комнатках в бывшей школе мама ухитрилась сделать уютный дом. Даже письменный стол у меня был — доски на козлах. Но мой. Над ним на стене открытки с портретами артистов Кировского театра — Уланова, Сергеев, Вечеслова, известный в те годы тенор Середа: заретушированные лица, тусклая печать, грубый типографский растр. Какая роскошь! Иногда мне позволяли поставить на «стол» единственную нашу керосиновую лампу, и я оказывался «в кабинете»!

…Последнее мое книжное ощущение перед отъездом в Ленинград, даже чуть ли не в самый день отъезда, — томик Анри де Ренье «Дважды любимая». Вероятно, самое сильное потрясение при встрече в отрочестве с подлинной эротикой, — оказывается, задолго до тебя были ведомы и описаны немыслимо сокровенные представления, которые казались лишь неясным плодом собственной воспаленной фантазии. Я перечитал этот роман лишь полвека спустя и поразился, как можно было его так воспринять в двенадцать лет — с его церемонной зашифрованностью, утомительной рафинированностью и подробностью деталей, прохладной отстраненностью. Непостижима психология отрочества. Даже собственного.

Вообще-то, к двенадцати годам я успел прочитать довольно много. Мне повезло. Плохие книжки мне не попадались вовсе. Я читал, помимо уже упоминавшихся книг, Гоголя (полюбил его навсегда), Мериме — «Хронику времен Карла IX», еще не понимая, но ощущая подспудно ворожбу его краткой и прозрачной простоты, поэмы и драмы Пушкина (чисто сюжетно, не понимая масштаба, но читал все же).

Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait - i_055.jpg

Иллюстрация Эдуара Тудуза к «Хронике времен Карла IX» Проспера Мериме. 1889

Прочел «Героя нашего времени». Мама поглядывала на меня с интересом и была готова к неизбежной дискуссии. На мой вопрос об ее отношении к Печорину, которым, естественно, я уже заболел, ответила с поразительной мудростью, сконцентрировав в своих словах именно то, что нужно было для моего отрезвления: «Жалкий он, в сущности, человек». Она превосходно понимала, что не так тут все просто, но в тот раз и навсегда дала мне пример свободного и трезвого восприятия внешних печоринских (самых привлекательных) для одиннадцатилетнего мальчишки качеств.

28
{"b":"602399","o":1}