– На рассвете часов в шесть утра, как только пройдет колотушка, я быстро умывалась, зажигала лампады и убирала до пылинки большую келью, куда вскоре выходила и матушка Милетина. Она благословляла меня и спешила во храм. Конкордия уходила за нею. Звеняще и глухо ударял колокол, и с первым благовестом я тоже спешила на молитву.
Наше место, молодых послушниц, было при входе во храм, с левой стороны. Подле, за решеткой, тоже слева, виднелось множество остроконечных черных повязок молодых монахинь. А с правой стороны было место монахинь скуфейных, и тут же, впереди, стояло кресло матушки игуменьи.
Отроковица Дежка в паре с другой молоденькой послушницей выходит приложиться ко кресту, но перед тем повертаются к матушке игуменье лицом и низко кланяются, касаясь рукой земли.
– Все монастырские уставы нравились мне. Казалось, что в обители свято все, и что грешному тут места нет. Так минул год и другой. Мои покровительницы-старушки уже поговаривали одеть меня в черные одежды, чтобы я могла петь на клиросе.
День… Большой монастырский двор залит ярким весенним солнцем. Монахини и послушницы заняты своими обычными повседневными заботами, каждый несет свое послушанье. Щебечут птицы, через стену ограды доносятся с улицы звуки курского трамвая…
Вдруг на высокое крыльцо келейного корпуса в широко распахнувшуюся дверь выскакивает Дежка. Лицо ее испуганно, глаза растерянно переходят с предмета на предмет.
Она сбегает по ступеням крыльца и бежит через двор в открытую всегда для молитвы часовню, бежит под удивленными взглядами остановившихся монахинь и послушниц.
Строго следит за ее бегом из-под морщинистой десницы с раскачивающимися четками Конкордия…
– Мне тогда шел шестнадцатый… И зачем я выросла, лучше бы так и остаться мне маленькой Дежкой, чем узнать, что и тут, за высокой стеной, среди тихой молитвы копошится темный грех, укутанный, спрятанный. Лукава ты, жизнь, бес полуденный…
В часовне Дежка бросается на колени:
– Спаси, Господи, и помилуй ихже аз безумием моим соблазних и от пути спасительного отвратих, к делом злым и неподобным приведох; Божественным Твоим Промыслом к пути спасения паки возврати…
Она кладет поклон и снова обращается к иконам:
– Спаси, Господи, и помилуй ненавидящих и обидящих мя, и творящих ми напасти, и не остави их погибнути мене ради, грешной.
И тут же рядом, за стеной Троицкого монастыря, кипела на улице городская жизнь, сновал коренной да приезжий народ с базара в трактир, с продуктовых лавок в скобяные ряды, шли по улице циркачи, размалеванные клоуны, зазывали народ на представление.
– А может, оттого больно глазаста я стала и душа забунтовала, что судьба звала меня в даль иную…
* * *
– А пока на море кач-
Качкач-кач-ка,
Приходи ко мне, моряч-
Кач-кач-кач-ка!
Это надсадно старалась заталкивать в микрофон рвущиеся, видимо, из самого сердца звуки некто полупевец-полупевица на пропадавшей в дыму эстраде под низким потолком интуристовского ресторана при отеле «Соловьиная роща».
В это время бравым шагом в зал вошли трое мужчин в форме различных чинов белой армии: генерал, полковник и есаул. Рыжеволосая официантка Клара засеменила им навстречу с самой что ни на есть обворожительной улыбкой.
– В один распрекрасный день их все-таки поколотят или позвонят из КПЗ военной комендатуры, – поморщившись на вошедших, процедил сквозь зубы Альфред Никанорыч и отхлебнул из бокала минералки.
– Они все трое изволили сегодня на диспетчерской заявить, что таким образом входят в роль. «Осанку отрабатывают», – информировал уже знакомый нам Андрей Лысков по прозвищу «Второй».
– Согласно снимаемому эпизоду, Скоблин такой же полковник, как и Пашкевич, а не генерал, – полистала сценарий Алена.
– Я чувствую, они скоро откажутся подчиняться не токмо что режиссеру второму, но и первому, а единственно барону Врангелю. До этого допустить мы не можем, поэтому срочно надо готовить съемку объекта «Деревня под Фатежем» и отсылать всех в тыл, то есть, тьфу, совсем заговорился! В Москву.
– Но Плевицкая? – напомнила Алена.
– Что за идиотский сценарий! – хлопнул себя по лбу Альфред Никанорович. – Ни одного эпизода без Плевицкой. Сажайте дублершу, и будем снимать.
Алена и «Второй» заговорщицки переглянулись. «Второй» скосил глаза к переносице. Подошла Клара и швырнула на замызганную скатерть три антрекота; соус обильно плеснул на белую обложку режиссерского сценария с крупным заголовком «Дежкин карагод».
– Господа, кажется, это артобстрел, – изрекла Алена, глядя на покачивающиеся бедра удаляющейся официантки.
– Не иначе, с трофейного бронепоезда, – подхватил «Второй», но Альфред Никанорыч никак не реагировал…
– А пока на море кач-
Кач-кач-кач-ка!..
– в который раз подряд завыл знакомый голос из дыма…
– Говорят, сегодня утром на площади перед обкомом их случайно встретил местный писатель Лбов и разорался до того, что самому сделалось плохо. Вы, кричал, киношники, все бездельники, пьяницы и крамольники, вас надо в арестантские роты отдать.
– Он что, сталинист? – обратилась Алена в пространство.
– Если завтра не будет Плевицкой, меня снимут с картины и… картину снимут без меня! – с этими словами Альфред Никанорович ухватил зубами край антрекота и стал пробовать его откусить.
– Сенчина звонила? – задал риторический вопрос «Второй». Алена скривила губы и покачала головой.
– А Шаврина на телеграмму ответила?
– Нет.
– А эта, как ее, ну… вылетело из головы…
– Позвонила, обругала нас всех, что делаем ей предложение в последнюю очередь, и отказалась, сославшись на то, что Плевицкая – белогвардейка, изменница родины, и она будет жаловаться в министерство пропаганды, что вообще такое снимают.
– Разве есть такое министерство?
– Она так сказала – «пропаганды».
За столиком, где сидели трое «офицеров», раздался громкий дружный хохот. Один из них, тот, что наряжен был Скоблиным, произнес какой-то тост, они все встали с бокалами в согнутых в локте руках, трижды прокричали «ура!» и выпили.
* * *
Ловкие женские руки быстро перебинтовывали голову Ивана Ивановича, она – голова – радостно улыбалась, вертелась, мешая процессу, и не переставала верещать:
– А я-то, это, значит, лечу и думаю, сколько же это мне еще лететь осталось? Ну, думаю, место святое, авось в преисподню не угожу! А я, значит, в самый рай аккурат собрался, благодать!
Миловидная женщина лет тридцати невольно улыбалась таковым речам, но тут же хмурилась, глядя, ладно ли получается перевязка:
– Вы не вертитесь, пожалуйста, шибко-то, а то я вам больно сделаю.
– Ни-ни, что ты, я не верчусь, – завертелась голова еще живее и еще более заулыбалась. – Одно мне только, слышь, жалко: банка разбилась! Такая, я тебе скажу, небьющаяся посудина была, прямо заколдованная. Думал, ее со мной и в гроб уложат, ан нет, выходит, я ее небьющееся оказался!
– Или околдованнее, – снова улыбнулась женщина.
– И-их, точно! А я и не подумал. А тут кто-то у вас в соборе из-под крыши откудава-то со мной разговаривал. А кто – ничего не видно. Это, часом, не ты ли и была, милая?
– Это блаженная наша, Шурочка, поселилась туда и чудит.
– Домовая, что-ли?
– Блаженная, вам говорят, неужели не понятно?
– Да ить киношники мы, какое у нас понятие, срам один!
– А, вон что… – Женщина сразу поскучнела. – А я-то стараюсь, думаю, человек в беду попал, а он киношник, оказывается. Зачем пожаловали? Чего молчишь, безсовестный? – Она поднялась и пошла прочь. – Некогда мне больше с тобой, я и про тёлочек своих забыла… Иду-иду, мои хорошие!
Иван Иванович, кряхтя, поднялся и потёр спину, поглядел на пролом в потолке пристроенного к собору коровника, откуда пожаловал, и попробовал надеть кепку, но на забинтованную голову кепка не надевалась.