А с горы на плотину съезжал экипаж, в котором сидели барыня и барышни. Услышали они, как девочки поют, и барыня велела вознице придержать лошадей.
– Ах, мама, как мило! – захлопала в ладошки одна из барышень.
– Василия Абрамыча дочка-с, – обернулся к седокам возница. – Винникова. Знамо дело, и песни у нее отцовы, солдатские, что ни на есть. Важно поет.
– Рад бы я, рад бы отпустить,
Да ты не скоро будешь,
Ты напьешься воды холодной,
Про службу забудешь.
Смутившись под пристальными взглядами, девочки замолчали и встали с потупленным взором.
– Шарман! – изрекла старшая из барышень. – Надо бы их одарить во славу праздника! – И она приветливо помахала платком.
Возчик принял у барышни большой кулек со сластями, сошел с козел и поднес кулек Дежке:
– Пользуйте, Надежда Васильевна! Это вам от добрых барыней за хорошую песню!
А гуси словно услыхали эти речи, громко загоготали и крыльями захлопали…
* * *
– Если Бог есть, то Он все видит.
– А если нет?
– Что нет? Если не видит?
– Нет. Если Его совсем нет? То что?
– То не все ли тогда равно? Верно?
«Второй» пожал плечами. Шел дождь. Желтые от размываемой глины потеки обегали с крутого берега реку.
– Это Сейм?
– Сейм. По-русски Семь. Семь – значит много. Пришли поляки и назвали Семь Сеймом. Так и осталось.
– Почему русские не вернули прежнее название? Почему они такие покорные? Простота хуже воровства.
– Но это тоже русская пословица.
– Откуда ты знаешь? А может, исландская, и ее перевел при Петре какой-нибудь розенкрейцер Шварц.
– Шварц во времена Новикова, а при Петре Исландия все еще была на горизонте.
– Откуда знаешь?
– В «Комсомолке» вычитал.
– Плевицкий был поляк? Они венчались?
– Конечно, венчались. Впрочем, Эдмунд Мячеславович был, вероятно, католик.
– А Дзержинский?
– Что Дзержинский? Ты не знаешь, кем был Дзержинский? Дзержинский был коммунистом.
– Это я так просто, от дождя.
– Семь лет назад, когда я был «Вторым», мы снимали здесь фильм некоего дебютанта Бибарцева.
– Я знаю.
– И я бегал по утрам на Сейм вместе с двумя каскадерами. Они вставали один на плечи другого и прыгали с этого обрыва в реку. А потом один из них повесился в ленинградской гостинице, его звали Андреев.
– Как известного балалаечника?
– Не смешно.
– Прости, но я весь промок.
– Выпей коньяка.
– Не хочу.
– Чего это?
– Она не любит.
– Скажи – режиссер приказал. Нет, ты шутишь. Ты просто стесняешься. На, держи! – И режиссер достал из кармана початую фляжку. – Ты бы лучше думал об актрисе.
– Так об актрисе или о певице?
– О черте лысом, но чтоб мог мне сыграть Плевицкую!
– Ну, знаете, Альфред Никанорович, – перешел на «вы» «Второй», это вас может кто угодно сыграть, хоть Лия Ахеджакова, я уже не понимаю, что вам надобно.
– Ты бы лучше пил, не влюблялся в ассистенток, все бы понимал с полуслова.
– Виноват, я не влюблялся.
– А ослушаться боишься.
– Знаете, боюсь один остаться. Экспедиция долгая, а мне режим нужен.
– Да-с. Мы такими в ваши годы не были. Она тоже такой же прагматик? Впрочем, для сохранности реквизита это даже неплохо. Кажется, Иван Иваныч показался… Да куда это он? Крикни-ка в эту…
«Второй» достал из-под целлофановой накидки, которой был покрыт с головою, мегафон, называемый матюгальником, и что-то пролаял-прохрипел в сторону призрачной тени Ивана Ивановича.
Тень заколебалась, метнулась в сторону и исчезла.
– Вот так вот! – заключил Альфред Никанорович. – Все против меня. Смену съактировали?
– А ка-ак же, Альфред Никанорыч, как же!
Послышался топот копыт, и из туманной мороси слабеющего дождя показалась на белом коне Алёна, ассистентка по реквизиту:
– Альфред Никанорыч, белого привезли!
– Вижу, что белого. Слишком шикарно для Скоблина. Не Деникин, чай. А гнедые, что, все кончились?
– Товарного вида не имут, Альфред Никанорыч! Токмо что если для массовки. Тпру ты, тварь этакая!
Белый конь по кличке Кара на месте не стоял, не то ему хотелось с обрыва в воду, не то шарахался шуршащей накидки «Второго», который глядел на Алену во все глаза, забыв закрыть от восхищения рот.
– А Бог-то, Он все-таки видит, – пригрозил режиссер «Второму» пальцем. – Да не скоро скажет.
– А если все же нет? – очнулся «Второй».
– Тогда неча и огород городить, фильм снимать, – рассердился вдруг Альфред Никанорыч и зашагал было в туман, но на шум спрыгнувшей с коня в объятия второго Алены обернулся и добавил: – А ваш Бог – это я!
В желтой кепке из кожзаменителя и с пустой трехлитровой банкой в авоське Иван Иванович одичало шатался по пустой территории бывшего на берегу Сейма монастыря в поисках живой души или еще какой наживы и не находил.
Все громче и настойчивее доносилось сквозь дождь тревожное многоголосое мычанье коровьего стада, но хода к этим звукам тоже не обреталось.
Увидав над одной из угловых башен крепостной стены небольшой, но яркий красный флаг, Иван Иванович снял кепку и почесал свою небольшую плешивую голову:
– Лагерь у них тут, что ли? А коровы при чем?
Неожиданно для самого себя он резко поворотился вдруг в противоположную своему движению сторону, запнулся за какую-то проволоку и упал лицом в бурьян. Усиленный акустикой, откуда-то из церковных развалин послышался жутковатый женский хохот.
Грязное от мокрого сорняка лицо Ивана Ивановича просияло:
– Ага! Я ж чую, что есть!
Не по годам резво он вскочил на ноги и юркнул в ближайший провал. Потревоженные голуби взорвались над ним оглушительным хлопаньем сотен крыльев, Иван Иванович инстинктивно нагнулся и снова услышал тот же смех, значительно ближе и громче.
– Пьяный что ли? – спросили лукаво неведомо откель.
– Я? Пьяный?! – обрадованно переспросил Иван Иванович неведомо кого. – Да ни в жись! Чтоб я, да на работе, да ни за что! Да это, блин, проволока тама, в траве у вас тут натянутая, кой-то леший ее туда натянул! Слышь, что ли, эй! Ты кто?
Пустое оскверненное здание храма зловещие молчало. На стенах вместо росписи довольно явственно проступала всяческая намалеванная углем похабель. В сквозном проеме одной из стен близко и на уровне лица хорошо был виден красный флаг на башне.
– Что же это? Нехорошо в дождь оставлять, – показал пальцем на флаг Иван Иванович, не сомневаясь, что невидимка видит его.
– Будь готов! – был ответ Ивану Ивановичу откуда-то.
– Всегда готов! – с веселою охотою отозвался он и зачем-то приподнял над головой сетку с трехлитровой банкой. – А к коровам-то вашим тут как бы, это, пробраться, значит? А, я сам знаю! Шею бы не сломать! Эх, тяжела же ты, жись моя пролетарская! – С этими словами Иван Иванович вылез через пролом на карниз, а затем на реставрационные леса, которыми была обложена южная сторона собора.
– Лесам вашим лет больше, чем собору, – резонно заметил он и с этими словами, нельзя сказать, чтоб совсем неожиданно, провалился куда-то вниз…
Сто пятьдесят коровьих глоток взревели на разные голоса еще отчаянее и громче…
* * *
Первый луч солнца зажег монастырские золотые кресты на куполах. Тихо все на дворе, обнесенном высокой оградой, только слышится печальный звук колотушки да чей-то жаркий нежный шепот, читающий утреннее правило:
– Воставше от сна, припадем Ти, Блаже, и Ангельскую песнь вопием Ти, Сильне: Свят, Свят, Свят если, Боже, Богородицею помилуй нас…
Укутанное в темный платок бледное лицо Дежки-подростка с надеждой взирает на висящий перед нею в красном углу кельи большой образ, пред которым теплится лампада. Она продолжает молиться, но на смену слов молитвы вступает в звучанье ее внутренний сердечный голос, которым она повествует об ушедших навсегда в историю временах и который хоть и повторяет видимое нами, но ничуть не входит с ним в противоречие: