Только подошли к саням, Ефим раскинул собачью доху, набросил ее на плечи Акимова.
— Ложись, паря, зарывайся в сено, теплее будет.
Акимов утонул в дохе, повалился в сани, тяжело ворочая замерзшими губами, сказал:
— Прощайте, Поля! Спасибо вам и за осень и за зиму.
— Счастливой дороги до самого конца, — сказала Поля, жалея, что не может пожать Гаврюхе руку.
Ефим со свистом взмахнул бичом, кони рванулись и через минуту скрылись в сугробах и кустарниках за деревней.
Глава вторая
1
— Ты куда, земляк, везешь меня?
— Куды надоть, туды и везу, паря.
— А мы с тракта не сбились? Что-то дорога неторная пошла.
— По тракту, паря, мы почесть и не ехали. Только за Чигарой немножко, до своротка.
— К этим чертям, которые на постоялом дворе остались, ты не привезешь меня?
— Ты чё, паря, шутишь? С каждой верстой мы от них все дале. Пусть себе там, а мы проживем! — Власов засмеялся, и Акимов почувствовал, что это был смех превосходства в ловкости и хитрости: «Пусть себе там!»
— Пока не перепрыгнул, не говори гоп, — сказал Акимов. Ему казалось веселье ямщика преждевременным.
— Дураками не будем, поглядывать надоть, — вполне серьезно отозвался Ефим и, помолчав, добавил: — А все ж, паря, счастливый ты, видать, в рубашке родился, смотри-ка, ночь-то какая выдалась! Тихо, и месяц вон как играет. Тут сейчас деревушка будет. Мы ее, паря, проедем без остановки. Народишко ненадежный живет, услужливый.
— Ну, вот видишь, а ты говоришь: «Проживем!» — обеспокоенно сказал Акимов, с содроганием подумав: «Не хватало еще, чтоб здесь меня застукали после такого удачного начала».
Деревня оказалась в семь дворов. Избы были разбросаны по широкой поляне и окружены высоким березником, похожим в эту лунную ночь на блестящие серебряные подсвечники. Дорога проходила мимо изб, но не под окнами, а саженей за сто, в сторонке. Все крепко спали, нигде ни огонька. Даже собаки и те не всполошились.
На выезде увидели, что крайняя изба наполовину сгорела; чернел обуглившийся сруб, вокруг снег был обмят, и торчали ледяные кочки от замерзшей воды. Беда, по-видимому, произошла день-два тому назад. Снег еще не припорошил пожарище. Оно было совсем свежим, будто люди только что разошлись отсюда, побежденные огнем.
— А чей же это след? — спросил Акимов и от удивления даже привстал в санях. От пожарища через снежную поляну к лесу тянулся какой-то странный след: ступни были круглые, резко вдавленные и располагались друг от друга на большом расстоянии. Ни конь, ни корова не могли оставить таких следов. Казалось, что кто-то из людей уходил отсюда на высоких ходулях, какие иной раз мастерят потехи ради деревенские подростки.
Ефим Власов, присмотревшись, сразу понял, что это след лося. Сохатый, вероятно, приходил сюда пощипать сенца, которое неподалеку продолжало стоять, сложенное в стожок и чудом сохранившееся от пожара. Но ямщик решил позабавить своего седока. Чувствовал он, что беглец наскучался в тайге да и сейчас сидит и потрухивает: не кинутся ли на него из-за каждой березы неугомонные нарымские стражники?
— Ты знаешь, паря, чей это след — многозначительно сказал Ефим. — Этот след домового.
— Домового? — удивленно переспросил Акимов.
— Его, точно. Дом, слышь, сгорел, и он пошел искать нового хозяина. Долго бедняга будет скитаться, как неприкаянный, пока найдет себе по душе новую избу.
— Ты что же, земляк, веришь в домовых? — с усмешкой спросил Акимов, про себя подумав: «Деревню проскочили, где живут услужливые мужики. Может быть, пронесет и дальше».
— А у меня у самого в избе живет домовой. Зову его Ромкой. Хороший парень. Иной раз приеду с ямщины, лягу спать, а он обрадуется, что я приехал, гладит меня по волосам.
— Во сне?
— Какой там во сне! Чуть дремлю.
— Сущая чепуха! — удивленный услышанным, воскликнул Акимов.
— Летом на луга уезжаем всем семейством, я бабе наказываю: «Ты вот что, жена: припас Ромке оставь», — не обратив никакого внимания на недоверие Акимова, продолжал с увлечением рассказывать Ефим. — Приезжаем, все вроде на месте, а только лежит иначе. У них, у домовых, все, слышь, паря, не как у людей: они нюхом питаются. Домовой — воздушное существо. Ему натура не подходит. А бывает, что обличье свое выказывает как человек. Редко, а бывает. Как-то раз довелось мне подсмотреть. Приехал с ямщины. Тоже посылал меня кум Федор Терентьевич. Не приходилось знавать такого? Ну, нет так нет. Приехал, значит, я, истопила мне баба баню, попарился я, поужинал и лег отдохнуть. Задремал немного. Баба мне с кухни говорит: «Не спал бы ты сейчас, Ефим. Солнце под закат идет. Голова затяжелеет». Я прикрыл глаза-то. Правда, вечереет. В горнице свет какой-то синий-синий и чуть розоватым подернуто. Кинул это я глаза в угол горницы, смотрю, а там сидит домовой. Лицом на меня самого смахивает: бородка, нос, как и у меня, с загнутыми ноздрями. Волосы такие же. А вот, слышь, глаза не мои. Ехидные и до того хитрющие — до смерти не забудешь. Ну, руки, ноги — все как у человека, а только рыжеватой шерсткой покрыты. На пальцах ногти длинные и загнулись, а в чистоте он их содержит. Прищурил я глаза-то, смотрю и думаю: что он дальше будет делать? Достает он с полки книжку, открыл ее, уставился в лист и вроде читает. Квартировали у меня тогда как раз ссыльные: двое, обходительные люди, городские, образованные. Вот, думаю, рассукин же сын, пока я с ямщиной шатался по Нарыму, он грамоте выучился. Долго я смотрел на него. Сам посуди, в кои-то веки домового в натуральном виде собственными глазами вижу. А все ж, видать, как-то он заприметил, что глаза-то у меня не совсем закрыты. Взглянет в книжку, а потом взглянет на меня. Чем бы все это кончилось, не знаю. А только слышу — идет в горницу моя баба. И опять свое: «Не спи, Ефим, на закате. Чё будешь ночью-то делать?» Он, домовой-то, как услышал ее шаги, и будто растаял. Был — и нету. Рассказал я бабе. Она в слезы: «Быть светопреставлению! Боюсь я! Ни за что одна в доме не останусь». Едва я уговорил ее… «Дура, говорю, полезное естество — домовой. Человека ни в жисть не тронет». Да, слышь, паря, пожар для домовых — труба, — глубоко вздохнул Ефим. — Выгоняет огонь их на простор. А вон какая стужа. Куда ему, бедняге, податься? В иную бы избу и зашел, да там свой домовой жительствует. А парами у них жить не принято… В одиночку держатся…
— Ну, а как же они плодятся? — с той же серьезностью, с какой вел свой рассказ Ефим, спросил Акимов, пряча лицо в воротнике дохи и сдерживая смех.
Но вопрос Акимова не застал ямщика врасплох. Понукнув коня, он с тем же увлечением продолжал:
— Был у нас в Тогуре старик Евстигней Захарушкин. До больших годов дожил. Старше его в округе не было. Годов сто двадцать ему было, когда он преставился. Умственный старец был. Столько всего перевидал, столько всего знал, что мы всем селом диву давались! «Многое, ребятушки, узнаете, когда в мой возраст войдете». Ну, мы, конечно, соберемся, бывало, вкруг него и начинаем пытать: «Дед, а бога ты видел?» — «Видел, говорит, много раз». — «А ангелов видел?» — «Ну, этих сколько угодно». — «А чертей видел?» — спрашиваем. «И чертей, отвечает, видел». — «А как они сотворяются?» — допытываем его. «А очень просто, говорит, от божьего дыхания. Дыхнет бог — и готово: либо ангел, либо черт». Спрашиваем: «А зачем он чертей-то плодит? Плодил бы одних ангелов». — «А уж так заведено у него, у бога-то, искони. Если доволен и весел — ангелы появляются, а если вдруг рассердится на что-нибудь — черти плодятся…»
— Ну, а все-таки откуда же домовые берутся? — давясь смехом, спросил Акимов, чувствуя, что его ямщик не привык оказываться в затруднении.
— А домовые, паря, из печного тепла происходят. Собьют печку, начнут ее сушить, вот тут из пара он и рождается. Печное существо домовой. И живет он постоянно тоже за печкой…
Акимов окончательно развеселился, а Ефим только удовлетворенно похмыкивал.