Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Когда он использует для своих тайных связей урядника Филатова, он каждый раз испытывает какое-то внутреннее торжество: «Ну вот и повезешь мою почту, фараон, повезешь, как самый исправный почтарь. И никуда не денешься, повезешь, потому что мы хитрее, жизнеспособнее тебя, стоеросовая дубина. И если за нами будущее, то вся ваша бесплодная царская камарилья доживает свое время…»

Поля… Тут рождались совсем-совсем другие мысли. Давно уже Горбяков чувствовал, что ему становится все труднее и труднее скрывать от дочери свои подлинные взгляды, свою работу на революцию, на партию. Когда Поля была маленькой, все было легче и проще, а потом много лет ему приходилось ухищряться не только перед чинами власти, но и дома. Зоркие глаза дочери неотступно следили за ним, и приходилось уходить на курью, в землянку Федота Федотовича, и там под его неусыпной охраной готовить почту то в Нарым, то в Томск, а то и куда дальше — в Петроград, Стокгольм, Женеву, Париж…

И сейчас, перед расставанием с дочерью, отказываясь переслать с ней почту по нелегальному адресу, Горбяков чувствовал: нет, дальше так нельзя, надо открыться перед дочерью. Немыслимо дальше, чтоб не знала она, какие чувства лежат у него на душе… Может быть, сказать вот сейчас, немедленно. Начать можно с того случая с беглецом. Ведь она сама его сохранила от облавы… Тогда и это сообщение в Нарым можно отправить с ней с чистой совестью… Ах, как стало бы радостно сразу на сердце: дочь — соратник по борьбе…

— Бывай здоров, папаня! Я помчусь. Небось меня уже хватились там, у Криворуковых, — заторопилась Поля.

— Ты что так скоро? Побыла бы еще минутку, Полюшка-долюшка. А то опять я один останусь. — Горбяков словно очнулся от своих раздумий, взял дочь за руку, ласково заглядывал ей в глаза. — Как вернешься, дочурка, прибегай сразу ко мне. Сядем с тобой за стол и будем разговаривать долго-долго. Хочу тебе сказать что-то необыкновенно важное… — Тон, каким произнес эти слова Горбяков, был значительным, а лицо показалось Поле уж очень-очень задумчивым и серьезным. Что же собирается сказать ей отец?

— Да ты что, папаня, жениться решил на старости лет? Говоришь как-то загадочно и смотришь вон как строго, — встревожилась Поля, окидывая фигуру отца пристальными глазами.

— Нет, Полюшка, нет! Поезжай пока. Поговорим, когда приедешь. Сейчас не поспеть. — Горбяков обнял дочь, потом взял за подбородок и, слегка приподняв ее лицо, поцеловал в одну щеку, в другую и, наконец, в кончик носа. Так всегда прощался он, когда уезжал к своим больным, оставляя ее дома.

— Бывай здорова, возвращайся скорее, — шептал Горбяков, шагая к выходу вслед за дочерью по просторной прихожей.

Глава вторая

1

Ни в Нарыме, ни в Каргасоке Епифан Криворуков не задерживался. И там и здесь переночевали, отдохнули, покормили коней — и дальше. Даже в магазины не заходили, проезжали мимо кабаков и винополек. Епифан куда-то явно торопился. Поля попыталась разведать у свекра, что и как, к чему такая спешка? Но в ответ Епифан лукаво прищурил глаз и, обдавая ее клубами пара, вырывавшегося на морозе из его глотки, сказал с усмешкой:

— А кто зевает, Палагея, тот воду хлебает.

«Наверное, остановимся в Усть-Тымском. Там как раз в это время остяки и тунгусы с пушниной из урманов выходят, — решила Поля и успокоила себя: — А не все равно ли мне? Едем или стоим? Теперь уж раньше чем через три-четыре недели никак домой не попадешь».

Но вот странно: и в Усть-Тымском Епифан не задержался. После ночевки помчались по накатанной полозьями дороге и все — к северу, к северу. «Неужели решил Епифан Корнеич до самого Сургута добраться? Какая у него там корысть возникла?» — думала Поля, посматривая из кошевы на безбрежные просторы.

Если скучно и однообразно в Нарыме летом, то о зиме и говорить не приходится. Куда ни кинь взгляд — снег, снег, снег. Бело до рези в глазах. Не только озера и реки, луга и гривы запорошены снегом — прибрежные леса и те тонут с макушками в сугробах. Редко-редко на этом необозримом белом поле покажется бурое пятно, и по горизонту пробежит черная полоска. Когда прищуришь глаза да посильнее напряжешь зрение, то и гадать не нужно, что там темнеет. Как ни силен тут временами мороз, как ни беснуются вьюги, а все ж нарымская земля живет своей подспудной жизнью. Нет в природе сил, которые могли б заковать ее намертво. Бурые пятна на снегу — не больше не меньше, как наледь. Бьют из-под земли ручьи, выбрасывают на поверхность ржавую воду, и никакой снег не может пригасить этот густо-рыжий, с красным отливом цвет. Иной раз нападает снегу на четверть — на две. Ну кажется, исчезло пятно навечно! Ан, смотришь, через день-другой снег пропитался ржавчиной, как марлевый бинт кровью свежей раны. А черные полоски вдали — это кромки нарымских урманов. Почти на всем протяжении Обь течет под стражей берегов в два яруса. Первый ярус — это кромки поймы, по которой в паводок распахивает свою силушку могучая река. На пять, на десять, а то и больше верст отодвигаются тогда ее берега. Только высокие яры и холмы, заросшие на сотни и тысячи верст лесом, смиряют буйный нрав разлившейся реки. Уж тут, как она ни бьется волной, как ни точит остриями своих струй спрессованную веками землю, — вырваться никуда не может. Материк — так зовут в Нарыме эту твердь, не подверженную наводнениям. Жители края хорошо знают крутой нрав реки. Деревеньки, заимки, стойбища остяков и тунгусов лепятся непременно на материковом берегу. Здесь, под защитой сосновых и кедровых лесов, спокойнее не только в половодье — весной и летом, но и зимой, когда метели сдирают с промерзших рек и озер снеговой покров, поднимают его до небес и земля тонет в непроглядном сумраке, как тяжелая, промокшая насквозь коряга в реке.

Поле нравилось необъятное нарымское раздолье. «Экая ширь! Вот где есть разгуляться и ветру и человеку», — думала она. Но белый безмолвный простор быстро утомлял, навевал скуку. Поля закрывала глаза, впадала в полудрему. В памяти беспорядочно всплывали картинки из прожитого. То мелькнет что-то из поры детства, то вспомнится клочок свадебного гульбища, Никиша, а то вдруг выплывает лицо беглеца, которого она осенью спасла от расправы пьяных стражников и мужиков. Ах, какое совершенно незабываемое было лицо у этого парня!.. Карие глаза насторожены, все напряжено… Бороденка, которую он запустил, чтоб скрыть свою молодость и походить на обского рыбака, вздернулась, поднялась, как щетина. В каждом изгибе тела — готовность к прыжку, как у зверя. Может исчезнуть в мгновение ока, а может нанести удар, неожиданный по ловкости и силе.

Чтоб стряхнуть дремоту, Поля открывала глаза, несколько минут оглядывала просторы, наблюдая, как бежит по горизонту, то приближаясь, то удаляясь, черная полоска материка, но вскоре веки смежались, становились мучительно неподвижными.

Опять всплывали картины из пережитого, но теперь, перекрывая мелькание лиц и предметов, неотступно смотрели на нее глаза отца: большие, в густых ресницах, задумчивые и печальные. Точь-в-точь такие, какие были они три дня назад в час прощания. А сквозь протяжный визг снега под полозьями кошевы слышится отцовский голос: «Сядем с тобой за стол и будем разговаривать долго-долго…» Что бы это значило? К чему такая значительность? Что-то необычайное, совеем неожиданное хочет сказать отец… А может же быть так: отец откроет ей тайну, страшную тайну… «Знаешь, Полюшка-долюшка, а ведь ты мне вовсе не дочь, а чужая… И мать Фрося вовсе тебе не мать… И дедушка Федот тоже тебе не дедушка, а чужой, как вон любой встречный старик…» Батюшки! Какое это несчастье быть на этом свете без родных… без близких!.. А Никифор? Муж-то?.. Да ведь он ушел в Томск с обозом и не вернется… Никогда не вернется, потому что в дороге лед хрустнул под его конями и он утонул вместе с обозом…»

Поля вздрогнула, тревожно вскинула голову. Стон вырвался из ее груди.

— Почудилось что-то тебе, Палагея, недоброе. Ты аж вскрикнула, — скосив глаза на Полю, со смешком в голосе сказал Епифан. Он сидел рядом со снохой, упрятавшись, как и она, до самой головы в лосевую доху… Сидел всю дорогу молча, изредка лишь покрикивал на коня, покрывшегося куржаком.

87
{"b":"601109","o":1}