— Может быть. Ну что же, и ей скажу то же самое. Ушла, мол. Вот-вот вернется. Не извольте беспокоиться. Не будет же она сидеть целый день?
— А если сам Филатов придет? — не унималась Поля.
— Этот, безусловно, придет, как только услышит, что фельдшер прихворнул, сей же миг явится. Ну и что же? Отлично! Ему скажу: отправил за свежими рябчиками. Так захотелось дичинки. Наверняка посетует: «Как можно особу дамского пола на охоту посылать? Сказали б-с! Любого мужика сгонял бы!» — Подражая уряднику, Горбяков сгустил голос, покашлял веско, значительно, как это делал от сознания собственного достоинства парабельский блюститель порядка.
Поля залилась веселым смехом.
— Точь-в-точь как Филатов! Ну и папаня!
— Итак, Полюшка, в добрый час! Я ложусь, а ты беги. Вечером я приготовлю тебе ружье и лыжи.
— Ну, будь здоров! Смотри в самом деле не заболей!
— Да ну тебя! Болеть мне сейчас никак нельзя.
Поля быстро оделась, помахала отцу в дверь испоткой и рысью побежала по проулку в Голещихину.
4
По дороге домой Поля снова обдумывала слова, которые она сейчас скажет Анфисе Трофимовне. Главное, надо все сказать твердо, без оттенка сомнений, чтоб та не подумала, что она испрашивает у нее разрешения остаться с больным отцом.
Но едва Поля вошла в дом, свекровь ее огорошила своим неожиданным решением:
— Ты, Палагея, будешь при мне. К отцу поедет Никишка. С обозом в Томск повременим. Не бабье это дело — возить деньги. Тебя и обидеть недолго. Любой варнак остановит, угостит чем попадя по башке, и плакали наши денежки. А ведь их тратить легко, а наживать ой-ой как тяжко.
Поля от такого известия чуть не подпрыгнула, но, сдержав себя, с почтительным видом сказала:
— У меня, матушка, с папой несчастье. Заболел он. Лежит один, как в огне. Я прибежала сказать вам, что ухожу помочь ему. Надо хоть покормить его, попоить, лекарство подать. Дедушка все еще в тайге, а на стряпуху не полагаюсь. Глухая она.
Анфиса с большим трудом сдержалась, чтобы не закричать во все горло: «Ну и катись ты с моих глаз, постылая! От тебя в доме-то все равно пользы, как от козла молока». Но вовремя прикусила язык. Уж очень была обязана своим счастьем этому разнесчастному поселенцу Федоту Федотовичу. Да и сват Федор Терентьевич немало хлопотал, чтобы вырос здоровым да разумным единственный криворуковский наследник и надежда дома Никифор.
— Раз надо, так надо. Иди. А только зря-то не торчи там. Твой дом теперь здеся.
Поля вышла во двор. Никифор запрягал в кошевку самого быстроногого коня — Пегаря.
— Ну что, Никиша, опять разлука? — печально сказала Поля, наблюдая, как Никифор в шапке, лихо сдвинутой на затылок, в расстегнутом полушубке, в расписных валенках подтягивает на коне сбрую, разукрашенную начищенными медными бляхами.
— Поеду, Полька! Не скучай! Делать нечего. Думал на днях в город с обозом, а мать сюда гонит. Боится, старая сука, тебе деньги доверить. Ну, я и тут дураком-то не буду. Пусть они с отцом не думают, что я им за наследство буду горб гнуть! Аркашка научил меня, как жить надо. Гони процентик, процентик! А не гонишь, сами изловчимся…
Никифор был чем-то сильно раздосадован, и Поля не рискнула даже сказать ему о болезни отца. Она смотрела на него, слушала его необычные, резкие слова, и в голове ее невольно мелькало: «Нет, не оторвать его отсюда. Прикипел, вкус, что ли, к деньгам и торговле проснулся в нем после поездки в Томск. Иной стал, нетерпимый и какой-то совсем чужой».
За воротами Никифор подошел к Поле, ткнулся в ее щеку холодными губами, вскочил в кошевку, крикнул:
— А ну, Пегарь, дай ходу!
5
Никифор ехал к отцу на заимку скопцов и не подозревал, что едет навстречу собственной смерти.
Он жил еще томскими воспоминаниями. Хорошо провели они времечко с Аркашкой Сериковым! Погулеванили в ресторане, побродили по городу, позабавились с городскими барышнями. Никифору поначалу с ними, с барышнями-то, как-то было и стыдно и неуютно, но Аркашка, несусветный ловчила, и тут выручил. Заметив, что его дружок робеет, он чуть не насильно вылил в его пасть полстакана водки. Ну, Никифора и разобрало! А уж когда его разберет, ему сам черт сойдет за свата. Да и барышня, которая прицепилась к нему, такая беленькая, вся в мелких кудряшках, напудренная и нарумяненная, тоже ничего себе — дьяволово сотворение. Так уходила за ночь Никифора, нарымского дикарчика, как она называла его в порыве своих ласк, что он утром едва доплелся до постоялого. А уж ловка, как белка! Когда она успела очистить карманы Никифора, пес ее знает. Хорошо еще, что он сообразил самые главные деньги завернуть в платок и засунуть в пим, под стельку. Иначе — тютю! И эти денежки прикипели бы к рукам барышни в кудряшках.
А все ж есть хоть что вспомнить! В следующий приезд он будет умнее. Возьмет столько денег, сколько потребуется на угощение, ну и, конечно, на оплату… Ей ведь тоже пить-есть надо… Да ведь и одеться надо… И тело надо в неге и холе держать… Будет вся в мослаках — на что она ему такая…
А Поля? Поднадоело что-то слушать ее одну и ту же песню: «Уйдем да уйдем!» А куда уйдем? И зачем? Надо не уходить, а отца с матерью от дела оттирать, свое брать в свои руки, чтоб знали: время их кончилось, пора на печку…
Прикидывая, как жить дальше, Никифор решил и эту поездку не упустить для своих целей, хапнуть короб-другой, если не осетров, так хоть стерлядей. Отец, конечно, под себя будет все подгребать: все, мол, у нас с тобой, Никишка, общее, а как умру, станет твоим… Умру! Дождешься, когда ты умрешь. Ты вон еще с молодыми бабами кобелируешь… Одно ясно: свое бери в свои руки…
Все размышления Никифора, все его счеты с этим миром окончились в секунду, в одну десятую секунды…
…Неудача с «ямой» до умопомрачения ожесточила скопцов. Два дня они метались на заимке, не зная, как, каким способом излить свою ярую ненависть. Погорел такой барыш! Их, как самых первостатейных глупцов, обошли Никольские мужики! Епифану, тому-то что? Здесь, в этом месте, не взял, возьмет в другом. Погорюет над потерей денег, поворкует возле Марфы — и только его и видели! Помчится искать барыш в другом конце Нарыма! А каково им? Веревки вить — дело доходное, что там говорить! А все-таки не сравнишь это с «ямой», с фартом!
Братья-скопцы решили ночей не спать, а вызнать во что бы то ни стало, кто выдал старосте «яму», кто открыл путь к ней Никольскому обществу.
А выведать сию тайну оказалось делом не таким уж сложным. Победа всегда кружит голову. Вскружила она голову и Никольскому старосте.
По случаю крупной удачи на «яме», неслыханно обогатившей многих Никольских хозяев, загуляли в селе. Загулял и староста. А давно известно, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. У скопцов же в селе всегда были свои «уши». И в этот раз свою службу скопцам они сослужили.
— Староста похвалялся, что весть о «яме» пришла с заимки скопцов, — передали «уши» своим хозяевам.
А они-то сами разве не об этом Епифану говорили? Мог, конечно, выболтать и сам торговец, но вернее всего — сношка его виновата. Был кто-то на заимке, был. Кляп-то недаром не на том месте оказался. Уж пусть она, епифановская сноха, хоть сто раз говорит, что никого не было, а Агап чует: был кто-то. А раз не говорит кто, значит, не с пустыми руками ушел с заимки, с вестью о «яме» ушел.
Когда омраченный неудачей Епифан Криворуков укатил в село к своей разлюбезной, братья-скопцы собрались на совет. Агап по возрасту был старший, он и завел разговор: как, дескать, быть-то, братья, прощать ли Криворуковым такое прегрешение, такой почти грабеж или взыскать с них по приговору: око за око, зуб за зуб?
— По-хорошему Епифану за такие проделки, как петуху, голову надо бы под крыло, — пропищал младший, Агей.
— Сам — еще нужон будет! А сношку встретим, деньги, которые везет, возьмем: если по-божески, то они наши. А самое вместе с конем — в прорубь… Ищи-свищи! — сказал средний, Агафон.