«Скажите же мне! Скажите».
Тоскливый ночной ужас прошел так же внезапно, как пришел.
Мистиком Зайцев не был. Он даже не мог сказать, что верит в «некую тайную силу», как говорят обычно те, кто хоть во что-то верит. Что голос звучит в его собственной голове — он понял почти сразу.
Очевидно, это было проделкой проклятого мага. Ясновидящим товарищ Лессинг не был — все случаи, что Зайцеву случилось проверить по заданию Института мозга, убедили: ясновидения не существовало. Но приемами гипноза товарищ Лессинг, похоже, владел вполне, раз сумел построить на них карьерку «артиста эксцентричного жанра». Одним лишь подвешенным языком и выразительной игрой публику долго не удержишь.
«Помогите мне, помогите», — потребовал дивный голос.
Зайцев уже совершенно успокоился. Ну голос в голове, ну и что? Наркотиков Зайцев не пробовал, но пьяным бывал. К утру выветрится, как хмель. А пока назовем его голосом совести.
На паркете лежала лунная дорожка.
«Помогите, — с мукой повторил голос. — Я больше не могу».
— Ничего, гражданочка. Успокойтесь, — вслух сказал лунному свету Зайцев. И услышал, как голос удивленно умолк. Голова работала над галлюцинацией совершенно самостоятельно, не мешая сознанию. Его собственные мысли текли в обход бесплотной Анны Брусиловой, порожденной его мозгом. Зайцева это позабавило. Знаменитый хирург Пирогов, умирая, продолжал диктовать студентам, описывал собственные ощущения: еще один клинический опыт. Спокойный интерес ученого, чуть окрашенный весельем (поскольку бредить наяву и болтать с собственным бредом ему еще не приходилось) — вот что чувствовал Зайцев.
Он слез с подоконника.
— Сейчас разберемся.
Ступни холодил пол. Зайцев залез под кусачее одеяло, расправил простыню, чтобы не касаться кожей шерстяной поверхности.
В молчании голоса он слышал надежду.
— Рассказывайте по порядку, — пригласил он. На крошечный миг ему опять сделалось жутко, но в следующую секунду ужас снова стал веселым: что-то голос скажет?
— По порядку, — с горькой иронией откликнулась Анна. — Порядок. Слово-то какое. Какой уж порядок в любви? Нет там никакого порядка.
Зайцев вспомнил ее толстоногого мужа, тогда уже вдовца. Он — и любовь? Кто людей, в самом деле, разберет. А дивный все-таки у нее был голос. Зайцев, натянув одеяло под подбородок, с наслаждением слушал глубокие, прекрасные переливы. Анна говорила прочувствованно и выразительно. Даже слишком выразительно. Обычные люди в обычной жизни так не говорят. Но так уже подавал ее сейчас его мозг.
Зайцева и это забавляло.
— Вы говорите, а я сам разберусь и порядок наведу, — добродушно заверил он галлюцинацию.
Анна глубоко, со стоном вздохнула.
— Ходил он сперва. Все ходил и сидел. Серый мышонок. Никто на него внимания не обращал. Сидел и не говорил ни слова. Час мог просидеть, и два, и три. Так что я привыкла. Сидит и сидит. «Вы говорите, — он мне говорил, — я слушаю». Привыкла. А потом как-то вечером все было как обычно — цветы, комплименты, поклонники…
«Во заливает», — не удержался в мыслях Зайцев: вспомнил унылый облик Анны. Но тотчас простил галлюцинации это женское вранье и хвастовство — ведь это он сам ей его придумал.
— А только тошно мне. Не тошно даже. Тоска сердце сосет. Не тоска, а маета. Маюсь, места себе не найду. И вдруг поняла: нет моего серого мышонка в его обычном углу.
Голос задумался.
— Вот как? Куда же он делся? — подтолкнул Зайцев.
— И я поняла, что он точно мне сказал, — снова оживился голос. — Он слушал! Понимаете, до сих пор меня не слушал никто. То есть слушал, вы же понимаете, многие люди слушали… Вы понимаете, что я хочу сказать. Но никто не слушал.
Зайцев устыдился. Он и сам слушал. И не слушал одновременно. Слушал дивный голос, его глубокие, небесные, женственные звуки. И плевать было, что заключен этот голос, как мифическая нимфа, в корявый ствол дерева, в унылую телесную оболочку Анны Брусиловой. Он понимал мышонка. Он теперь верил, что вначале была любовь. Или нечто к ней очень близкое. Голос Анны можно было слушать бесконечно.
Как жаль, что она ошиблась: подумала, будто серый мышонок слушал, что именно она при этом говорит.
— Вы молчите? Почему? — По голосу пробежала морская волна. А потом издевка: — Не можете представить, чтобы я и он… Никто не мог представить нас вместе. Я видела это по их глазам.
«Да, — согласился сам с собой Зайцев. — Поначалу прежний профессорский круг был скандализован новым избранником. Прежние знакомые постепенно перестали навещать. А потом и отпали совсем».
Мысль работала, не мешая самой себе создавать Анну.
— А все оказалось лучше, — горячо возразила она. — Только и вы не поймете… Ах, есть тайны, которые известны только двоим. Но ведь я должна рассказать все, верно? Без утайки? Иначе я не узнаю… А я должна знать! Вы понимаете, я должна знать.
— Да.
— Хорошо.
Голос помолчал. Видимо, мысль Зайцева силилась подобрать убедительное объяснение и нашлась не сразу. А потом голос снова заговорил: казалось, тяжелая морская птица постепенно отрывается от воды, набирает высоту и силу полета.
— Я сама себе казалась огромной, как океан. Как земля. А он — маленьким жрецом. Заклинателем. Который знает, что земля может поглотить его в один момент. Что океан его в лепешку раздавит. Но он бросался в пучину. Очертя голову. Как в омут. Не до конца уверенный, что не будет выброшен, не погибнет. Вот такая у нас была любовь. И пусть осуждают!
«Ишь ты, — подумал Зайцев. — Неужели у меня такое носилось тогда в голове?» Не удивительно, что таким мыслям он не дал хода, похоронил и запечатал, пока провинциальный гипнотизер не высвободил их из долгого ящика памяти.
Тем временем мышонок освоился в бывших профессорских апартаментах. А еще через некоторое время решил, что неплохо бы ему самому всем этим владеть. А может, с этой мыслью он и подступился к вдовице с самого начала? Или все-таки в начале был голос? Все-таки были чистые чудные мгновенья в этой истории?
— Я забыла, — рассеянно прошептал голос. — На чем я остановилась?
— Что он хочет вас убить, — безжалостно напомнил Зайцев. И опять почувствовал старую боль. Боль старого шрама — не помог, не спас. А мог. Или не мог? Пусть она ответит. Пусть ответит и уйдет навсегда.
— Убить, — раздельно повторил голос. — Какая насмешка. Не правда ли?
— Он вас бил?
Молчание. Зайцев знал: перед ней полыхал забор жаркого стыда. Тогда она не смогла его перешагнуть. Если только Крачкин был прав.
Но сейчас она перешагнула — заговорила. А Крачкин оказался не прав.
— Это я его била.
«Точно. Ведь я тогда подумал сразу, как его увидел: неспортивный товарищ. Моя первая мысль была… Я просто не осмелился тогда додумать ее до конца. Унижение — мотив почище квартирного вопроса. А впрочем, как это тогда могло мне помочь? Никак. Гад ушел ненаказанным, вот и весь сказ».
А Анна все говорила, прикасаясь к воспоминаниям — и обжигаясь. Зайцев слушал вполуха. Отмечая себе только контуры по точкам-узелкам.
— Била не сразу. Не сразу начала бить. Первый раз я его ударила… Просила прощения. Долгое время было все хорошо. Потом я все чаще стала срываться. Эксцессы стали повторяться.
Его больше не удивляло, что эта Анна, властная и вспыльчивая, была совершенно не похожа на ту, что пришла к нему с письмом, забитую клячу. Они отличались ровно настолько, насколько сам Зайцев теперь отличался от себя самого, тогдашнего сосунка. Теперь он совсем иначе умел читать людей и понимать — тех, кого прочел давным-давно. «И ни черта тогда в них не понял», — с легкой грустью подумал он, глядя сейчас в лепной потолок с орнаментом, что упирался в фанерную стенку.
Экая штука человеческая мысль, дивился он, как она возводит свои города, населяет земли, создает из облачка живых людей. Вот уже брак Брусиловых нарисовался перед ним, как будто он сам был их соседом, слушал вопли за стенкой. Вернее, в таких браках жертва обычно молчит во время экзекуции. «Эксцесса», как выразилась Анна. Пока однажды жертва не восстает на изверга. И тогда поколачиваемая мужем женщина от отчаяния хватается за нож. Сколько таких несчастных получило свой срок, сокрушенно подумал он. Несмотря на смягчающее «состояние аффекта» и малолетних детей.