— Не говорите! Пусть это останется для вас! Мне не нужно знать! — взмахнул руками он.
«Ага, — зло подумал Зайцев. — Бабе, у которой арестовали мужа, замордованной анкетами “укажите то-то”, только и надо услышать: не хочу знать. Наконец-то, после всех въедливых анкет, чисток, расспросов кто-то не хочет».
Зайцев с пониманием относился к ловцам дураков. И даже ценил артистизм. Ловцов несчастных он ненавидел. Арестовать бы тебя, гада. Но он знал, что у осторожного Лессинга все с документами и финотчетностью в порядке. Он даже числился по Цирксоюзу — «артистом эксцентрического жанра». Платил взносы. Арестовывать его было не за что.
Лессинг оживленно шаркнул стулом. Придвинулся к Зайцеву ближе. Зайцев чувствовал слабый запах нафталина, исходивший от купленного в комиссионке костюма.
— Хочете сеанс?
— Валяйте, — холодно ответил Зайцев. Надо же что-то написать в отчете о командировке.
Лессинг взмахнул кистями, как дирижер, приступающий к партитуре, или хирург, которому медсестра уже завязала на затылке марлевую маску. Вынул из кармана пиджака коробок. Чиркнул спичкой.
Оранжевое треугольное пламя перед его лицом — перед глазами Зайцева. Тот невольно отодвинулся. Еще не хватало уйти от мага без бровей.
— Смотрите сюда. Думайте о нерешенной тайне. Загадке. Вопросе, на который нет ответа. Который вас мучает. Вы уже думаете?
Бился маленький косматый цветок огня — спичка была дрянная. «Сейчас он обожжет себе пальцы», — подумал Зайцев. Он не врал без причины. Даже жуликам. Не ради жуликов, таков был его личный пакт с жизнью. Или тем, что люди обычно называют судьбой. Поэтому когда Лессинг опять «пронзил взглядом» своих карих глаз, опять спросил: «Вы думаете о нерешенной загадке? Вас она мучает? Вы слышите мой голос? Думайте», — Зайцев честно подумал. «Меня мучает, что у гражданки Брусиловой был красивый голос».
…И фамилия, неприятно напоминавшая органам о знаменитом царском генерале. Впрочем, фамилия была ни при чем. Анна Брусилова заполнила тыщи анкет: она была благонадежной советской клячей. Счетовод артели. Лет пятидесяти. Таких носятся по Ленинграду толпы: стоят в очередях, лаются с соседями, а по вечерам, накручивая волосы на бумажки, говорят мужу: «Какой ужас, тот кусок мыла…» Вот только голос — глубокий, женственный. Зайцев смотрел на нее, и все ему казалось, что сейчас она со смехом отложит свою кособокую сумочку из «чертовой кожи», которой постыдился бы даже молескиновый диван в зайцевском кабинете. Снимет парик вместе с жалкой шляпой, отклеит унылый восковой нос, вазелином снимет нарисованные у носа и губ морщины, темные мешки под глазами.
Даже Крачкин сунулся в кабинет: кто говорит? — и тотчас перепрыгнул глазами с невзрачной Брусиловой, обшарил комнату взглядом. Как будто юная сирена с дивным голосом могла спрятаться в шкаф, под стол, под диван, обитый чертовой кожей. Уставился на Зайцева, на Брусилову и недоуменно убрался. Видно, решил, что в кабинете курлыкала трансляция из Большого театра: дива-лауреат рассказывала по радио о творческом методе и вдохновляющей силе, которую партия коммунистическая придает ее партиям оперным.
— Он хочет меня убить, — сказала тогда Анна Брусилова. — Муж.
И вынула из сумочки листок. Сумочки из кожи натуральной товарищ Брусилов, видимо, дарил только любовнице. Недописанное письмо к ней и попало случайно в руки Анны. Анны Петровны.
— Оно было в его портфеле. Он начал его писать… — она замялась, — какой-то женщине. Я положила ему туда завтрак, и…
Она сыро, шмыгая и комкая платочек, заплакала.
Зайцев тем временем прочел: «Дело чертовски изящное. Никто концов не отыщет».
— Моя соседка по квартире своему мальцу каждый день орет: убью! — Зайцев вернул листок. — Убью: пей молоко, гад, тебе нужно поправляться.
Его, впрочем, озадачило определение «чертовски изящное».
— Вы мне не верите?
Щелкнула, проглотив листок, сумочка с шариками. Зайцеву некстати вспомнилось, как назывался этот фасон у ленинградских проституток — «яйца любимого всегда со мной». От моды Брусилова отстала. А ведь не так уж недурна собой. Если разгладить на лице и снять с плеч выражение вечной усталости. Ее бы приукрасила хорошая, новая одежда, ладная прическа и шляпа — вместо того гриба, что висел на голове. Но одевать у частного портного товарищ Брусилов, очевидно, предпочитал любовницу. Которой писал письма.
— Черт его знает, гражданочка. А вы так-таки сразу и поверили, что убьет? Он вас лупит?
Брусилова вскинула негодующий взгляд.
Зайцев поправился: «лупят» простых баб, в интеллигентных семьях мордобой называется иначе, но и скрывается от других истеричнее.
— Руку поднимал?
— Нет! — запротестовала Брусилова. — Нет!
И опустила глаза.
Не хотелось ее пугать. Но и тревога была понятной. Из письма Зайцев уяснил положение. Брусилова не лаялась с соседками. Она была счастливой обладательницей отдельной квартиры — вдовье наследство от супруга-профессора. И второй брак. Квартирный вопрос запер товарища Брусилова в постылом браке. Избавиться от супруги законным путем, но сохранить лакомые квадратные метры отдельной квартиры представлялось задачей куда сложнее, чем та, где требовалось перевезти волка, козу и капусту.
Как убьет — в письме сказано не было. Изящно?
Зайцев мог только гадать, что бы это значило. Морфин? Но концы в отравлении морфином найдет опытный эксперт.
— Что же делать, товарищ? — снова подняла покрасневшие глаза Брусилова. Голос ее пробирал — как будто кто-то гладил нутро меховой перчаткой. Зайцеву не хотелось глядеть — хотелось просто слушать. Взгляд разбил бы волшебство. Тем более что делать было нечего. Письмо и письмо. Фигура речи. Товарищ Брусилов легко отбрешется и будет прав. Уголовный розыск не занимается преступлениями, которых нет. Но не скажешь же: «Вот когда убьет, тогда и приходите».
— Что же мне делать?
Дивный голос: голос Джильды, Тоски, Чио-Чио-сан, Аиды.
Он посмотрел ей в лицо, постарался, чтобы взгляд вышел теплым, а тон серьезным, но ободряющим.
— Быть осторожнее. Присматривайтесь. Не отправляйтесь с ним в одиночку, особенно в глухие места.
— Дача?
О, и дача тоже имеется. Брусилова, тогда еще не Брусилова, а профессорская вдова, была лакомым кусочком; дача ухудшала дело.
— Например.
«Боже, что я несу! Он же может ее просто придушить, причем где угодно. У мужчины всегда преимущество: он физически сильнее женщины».
— И все?
Зайцев не ответил.
— Он знает, что я взяла письмо!
А если не фигура речи? Сейчас он ее в любом случае не тронет, прикинул Зайцев. Раз знает о письме. Фитилек-то пригасит. Затаится. И даже изобразит воскрешение чувств. Зайцев решил, что все же наведается к товарищу Брусилову для воспитательной беседы: пуганет. На всякий случай. Записал адрес.
Ночью, не успела бригада разойтись по домам, их погнали на новый вызов. Труп. «Русалка», — уточнил Самойлов. Так на их жаргоне называли утопленниц.
Выловили ее из Фонтанки. На воде плясали блики — круглое личико луны казалось пробитым в небе с помощью канцелярского дырокола. Женщина лежала на животе. С мокрой плети волос, с потемневшей, облепившей тело одежды стекала, сочилась, тут же подергиваясь пылью, вода. В лунной темноте она казалась кровью.
— Свидетели есть?
— Какие! Ночь-полночь.
Ночь, увы, была не белая, а самая обычная, хоть и ясная. В такие ночи мало надежды на гуляющих прохожих или просто не спящих, что таращатся в окно.
Подошел Самойлов.
— Дворник в парадной, — он махнул в сторону набережной, — показал: видел гражданку, бежала.
Подошел и дворник.
— Здорово, уважаемый, — шагнул к нему Зайцев. — Что за гражданка?
Борода у дворника росла от самых глаз, зато была подстрижена коротко. В глазах сияла едва сдерживаемая важность. Очевидно, ему было что сообщить.
— А такая, что мокрая!
Зайцев не понял.
— Эта гражданка? — показал он на утопленницу.