Исподволь, вначале даже запинаясь и не сразу находя нужные слова, начала Митродора свою речь и вдруг через время малое, полуоткинувшись на борт когга, вполголоса запела, смотря отрешенно вдаль и будто забыв обо всем на свете.
Это была старинная поморская песня, издавна нареченная «отвальной», и паломники, вслушиваясь в слова ее, вспоминали самое-самое заветное, что было в их поморской походной жизни.
Митродоре пришло на ум, как она в первый раз ступила на Берег забытых ветров. Тогда коч их волна выбросила далеко на каменистую россыпь. Добро, была бы это у них одна незадача, а тут вслед волны выбросили еще две большие эвенские ладьи, из которых как горох посыпались воины в черных меховых одеждах.
Паломники на кочах, хотя и были в монашеских одеяниях, с ловкостью, свойственной бывалым воинам, размахивая короткими мечами, ринулись навстречу преследователям. Сшиблись, закружились, то наступая, то отступая по отмели. Полетели стрелы, ожесточенные выкрики слились в пронзительный, разрывающий душу вой…
Мать, схватив Митродору на руки, пригибаясь, бросилась к кустам. Отец (а видела его тогда Митродора последний раз в жизни), разгоряченный боем, с двумя короткими мечами в руках, только и успел крикнуть жене: «Девку уноси!» — как на него набросились сразу трое воинов, и все они закружились в ожесточенной схватке, будто подхваченные внезапно налетевшим вихрем.
Далее как ни называй жизнь — хорошей аль плохой, а все она выходила у Митродоры невместной: детство и юность в потаенном скиту, гибель матери при переправе через таежную реку и, наконец, чужой, будто из забытой сказки, мир. Чужие, дикие люди, которые теперь почему-то постоянно окружали ее, их непонятный говор, а когда она наконец научилась его понимать — удивление, испуг, а временами и ужас, от которого по ночам боишься лишний раз открыть глаза, а то и готова насмелиться головой в таежный омут…
Поначалу не понимала, дивилась Митродора: чего это дикарские люди здешние так возятся с ней? И в чуме из белоснежных оленьих шкур ее держат, и носит она одежды из редких по красоте собольих и горностаевых спинок, расшитых россыпями невиданного радужного бисера, и каждое обращение к ней — с поклоном низким и с подарками…
И вот пришел день, когда к Митродоре явился сам Тывгунай с тремя младшими шаманами и они устроили поклонение Энин Буга — матери тысячи народов.
Больше двух десятков лет прошло с той поры, а Митродора видит, помнит все до малой малости. Чудеса, наваждение дьявольское, прости господи, творилось тогда в чуме ее. По слову, повинуясь каждому жесту руки Тывгуная, возникали перед ней в чуме и медленно плыли по воздуху диковинные продолговатые огоньки, сплетавшиеся в длинные многоцветные ленты и исчезавшие в колеблющихся облачках тумана, чтобы тут же уступить место картинам вздыбленного штормом моря, по пенным верхушкам волн которого скользили призрачные женские лица со злобно-насмешливыми глазами…
В многоцветье этих появляющихся и тут же исчезающих образов, линий, радужных всполохов наконец возникло и утвердилось редкой красоты женское лицо с бронзовым отливом щек, с вознесенными в капризном изгибе бровями, чуть подергивавшимися от мерцания странного пугающего взгляда.
— Вот, вот она! — что было силы выкрикнул Тывгунай, указывая на лицо этой женщины, и тут же, словно подброшенный скрытой в нем тайной силой, неожиданно высоко прыгнул вверх, успев при этом перевернуться через голову, и, упав на колени перед Митродорой, схватил ее за руку, забормотал что-то судорожно, будто вымаливая прощение за неведомые ей грехи.
— Што ты сказать хочешь, не пойму! — выкрикнула Митродора, словно тоже напитавшись без меры волнением Тывгуная.
— Отныне ты и вся твоя жизнь принадлежат ей! — взвыл Тывгунай, указывая в сторону все еще колеблющегося перед ними женского лица. — Ей, Золотой владетельнице… Великое камлание показало: ты ее сестра! Мы долго ждали, искали тебя, и недаром великий певун Чекулдай пел про сегодняшний день: «Она найдется — выйдет из морской пены и льда, будет властвовать бок о бок с Золотой владетельницей — переймет ее силу и власть. Ай славные дни, ай великие дни придут в Дулин Бугу, в среднюю землю, в лучшую землю мира».
Когда позже все это она рассказывала Дионисию, он, всегда предельно сдержанный, удивленно покачивал головой:
— Да, светла душа, в испыту велику судьбинушка тебя бросала тако, што иной добрый молодец и то напрочь согнулся б от сего, а ты, девица красна, сие перешагнула — слава тебе за то!
— В батюшку я свово! — гордо вскинула голову Митродора, и густые локоны медно-золотистых волос осыпали ее плечи. — Мы из рода куды как древнего — дворян новгородских Пивашиных. А батюшка мой, Аникей Нилыч Пивашин, и на берегу, и в морях хладных всегда первым воином был, и знали его люди как воеводу и приискателя землиц неведомых далеко за путями-дорогами новгородскими.
— Тогда и дивиться нечего, — подтвердил Дионисий, — што они столь привержены тебе: для идольского действа люди чуда златого достойну свиту подбирают. Стало известно мне, еще в Мангазее довели-растолковали, што в приближенных бабы златой есть персоны вовсе не дикарской стати и, хоть тоже в шкурах ходят, по сути они иноземцы — выглядчики, послухи ганзейски. Видать, добро пригляделись к тебе, Митродорушка, и, конечно, знают, што ты истинно дочь самого Аникея Пивашина, и планы на тебя дальнейши у них есть…
— Эта мысль мне тоже не раз в голову приходила, — заявила Митродора.
— Што о мыслях разных толковать, — задумчиво проговорил Дионисий. — Мы здесь, видно, в крепко сделанный капкан попали. Мне еще в Печерских устьях говорили, што в горах здешних, где могила бабы златой, охранное племя самоедов черных стоит, а главенствуют над ними люди дики здешни, зовомые эвенки — потомки древних жителей Югры.
Дионисий вздохнул тяжело, повернулся к Митродоре и, благословив ее, стал рассказывать о том, как погиб ее отец. Митродора на какое-то время будто окаменела, потом бросилась к Дионисию и, прижавшись к его груди, зашлась в рыданиях.
Старец, видя, что плач Митродоры привлек внимание других паломников, сделал всем знак не подходить и, помолчав, думая о своем, тихо, но твердо сказал:
— Ты, Митродорушка, о происхождении своем, о предках помолчи пока. Скоро поймешь почему.
Меж тем день и вовсе распогодился.
Голубизна и без того высокого неба засеребрилась на глазах, поднимаясь еще выше, пока у горизонта не обозначилась вереница облаков и солнечных долин над возникшей из моря цепью крутых скал.
Здесь уже начиналось призрачное царство заснеженных гор, опускающихся к воде широкими террасами. Постепенно понижаясь, они расходились у взбитых пеной приплесков каменистыми отмелями и заливами, а напротив, в глубине этого горного узорочья, уже надвигались круто выгнутые бока матерых многовековых льдин, чем-то похожих на звенья гигантского браслета, разорванного и брошенного здесь на века под беснованиями волн и ветра.
Акинфий, который не отходил ни на минуту от рулевого весла, вдруг тревожно вскрикнул:
— Зрите-ко со стороны левой!
Когг, обогнув невысокий мысок, входил сейчас в широкую протоку, и то, что увидели здесь паломники, заставило их тут же броситься к веслам…
Левый берег протоки был густо уставлен упряжками рослых беговых оленей с небольшими, особой крепости нартами, на которых прочно устроились хорошо вооруженные воины в черных меховых одеяниях с желтыми лоскутами на кухлянках.
— Ух ты! Сколь недобрых воителей нам судьбинушка посылает! — окинув внимательным взглядом охотников, громко проговорил Викентий. — Это ж служители-охранители логова бабы златой! Само зловредно племя в тундровых да таежных местах. Приглядитесь-ка к упряжкам с толком — олешки добры, но путь сюды отмерили немалый из мест, полагаю, наших, мангазейских…
— Ну уж, Векша, друг, — возразил было Дионисий, — с чего бы это мангазейски упряжки сюды гнать, своих, што ль, мало?