— Вот и погибель близка твоя, гилевщик проклятущий. Чего воззрился, аль не так сие?
— Так, так, про погибель ты молвил верно, — спокойно согласился Игнатий, — только вот чья она будет, моя аль твоя, тут подумать надобно…
— Это как же понимать?
— А вот эдак. Ты со своими псами еще не сподобился ухватить меня для пыток и казни, а я тебя в миг единый на тот свет спроважу. — Игнатий приоткрыл полу поддевки, и теперь можно было видеть за поясом его две ручные, иноземного дела пищали. — Вот и считай теперь… Ну крикнешь ты своим, ну ринутся они, яко псы голодные, на меня, но я-то ранее их сумею из пищали тебя побить… Меня, конечно, схватят, но ты к тому времени… вернее, душонка подлая твоя в аду уже будет…
По лицу стражника можно было понять, какие мысли обуревают его сейчас: «Вот он рядом, считай в руках самых, и ухватить не можно… А может, рискнуть?..» Он быстро, будто ненароком, глянул на Игнатия, лицо его яростно исказилось. Но Игнатий, спокойно улыбаясь, положил ладони на рукоятку пищали.
— Подумай, слуга воеводской. Бою тому я научен издавна.
— Пропади ты пропадом, проклятый! — выдавил сквозь зубы стражник.
— А дале к стругам пожалуй, — насмешливо проговорил Игнатий, — я со товарищами тебя не обижу, даже награда будет тебе.
В сутолоке и пестроте торжища сцена эта прошла незамеченной, мало ли что бывает… Встретились два человека, направились к стругам, вот и весь сказ… Да и струги эти отошли малозаметно. С утра до вечера судов здесь всяческих десятки перебывает.
День погожий, ветер попутный — чего еще надобно дорожному человеку? Распустили паруса, струги тут же набрали ход. Заворковала, забурлила вода у кормы, а берега будто поплыли в стороны и вдаль, то смыкаясь почти, то расходясь широкими плесами, чешуйчатыми серебристыми мелями, лесистыми островками-корабликами. Встречные суда или плоты тут редкость. Ну а чтобы обогнал кто — такого здесь отродясь не бывало. По берегам, куда ни глянь, непролазная чащоба: заросли камыша да круто заплетенные игривой весенней волной мохнатые плети ивняка, дичь, безлюдье…
И все же через несколько дней после того, как здесь прошли вверх по течению струги Игнатия, можно было увидеть на берегу человека, с трудом идущего через заросли кустов и россыпи камней. Хотя он был добротно и в меру одет, он успел местами разорвать свое одеянье и вымазаться в смоле и саже. Приглядевшись, любой мангазеец тут же узнал бы в нем старшину городской стражи — Федота Курбатова, которого увез недавно вверх по Тазу наиглавнейший мангазейский буян и гилевщик Игнатий Воротынской.
В данный момент на лице Курбатова кроме крайней усталости отражалось безразличие, что свойственно людям, которые за короткий срок пережили злость, отчаяние и безвыходность. Как результат — полная душевная опустошенность. Если бы рядом присутствовал сейчас человек, наделенный возможностью читать мысли других, то он с удивлением отметил бы, что мангазейский стражник в злоключениях, случившихся с ним, прежде всего винит себя.
«А ведь друзья и знакомцы издавна тебя разумным чтили, сам воевода не единожды одарял, да и к делам тайным, бывало, ставил. А тут промашка столь глупая вышла. Не сумел гилевщика заглавного — Игнашку ухватить. Опоил будто тот зельем каким, в миг единый опутал. И вот теперь плетись, как душа заблудшая, добирайся в Мангазею-град на посмешище людям добрым, а самое главное, о чем и помыслить страшно, на разбор-расправу к воеводе за глупость и недомыслие свое…
Ах, гилевщик, распрезлодей Игнашка! Слова-то какие молвил, в путь обратный отправляя, с подковыркой разбойной: „Ты, слуга воеводской, ноне в обиде не будешь. На-ка вот, держи. — И сунул за пазуху продолговатую, тяжко ощутимую кису с позвякивающими монетами. — Возвернешься в град, не говори о том, што мы вверх по Тазу отправились. А у меня людишки верные и на воеводском подворье есть. Все едино о словах твоих ведомо мне будет. О сем подумай. А зла я тебе не желаю. Служба твоя, всякому ведомо, хуже собачьей!“»
Шагал, спотыкаясь часто, мангазейской городовой стражи старшина Федот Курбатов, и сердце его до краев было переполнено горестью и унижением, которых не выскажешь, не доверишь никому, ибо горести человека малого — кому они нужны ноне на свете?
Глава 8
Среди мангазейских торговых гостей Сысой Мясоедов считался одним из первых. В облике его не было ничего примечательного: незаметен, неказист, преклонных годов; не молчун, но и лишнего никому не скажет, с людьми приветлив, какого бы звания они ни были. Не было в нем и пресловутой купеческой хватки: надо не надо, а барыш коли чуешь — хватай поболе. Дела он вел широко, вроде бы они все на виду были, хотя на самом деле об истинном лице Сысоя Мясоедова в городе знали два-три человека.
Так уж, видно, решила судьба, что одним из них был не кто иной, как набольший мангазейский гилевщик дворянский сын Игнатий Воротынской. Пожалуй, только он мог вот так нежданно-негаданно, как леший из подворотни, явиться в этот миг перед Сысоем Мясоедовым, когда тот благодушествовал один за огромным столом, щедро уставленным разнообразными питиями и яствами.
— Свят, свят, свят, — закрестился купец, увидев Игнатия, — да рази ж можно, разбойная ты душа, так вот людей добрых пугать?
Игнатий при этих словах рассмеялся, но как-то с подковыркой, ехидно даже, и это крайне не понравилось купцу.
— С чего это возвеселился ты столь, аль не дело молвил я?
— Это ты добрый человек? — продолжая все так же посмеиваться, спросил Игнатий.
— Ну, я…
— Гореть тебе, Сысой, в аду на большой сковородке за такую доброту…
Слова эти, как видно, крайне задели купца. Он вскинулся, покраснел.
— Я те не Сысой, а Сысой Нилыч, меня, бывало, тако сам воевода мангазейский величал.
— И воеводе на той сковороде место приготовлено — одного вы с ним поля ягода.
— Вон оно што! Да ты кто есть таков? Гилевщик, вор, смутьян, голова твоя за Разбойным приказом в Москве записана, по всей державе российской в розыске состоишь, да стоит мне кой-кому словцо шепнуть…
Опять засмеялся Игнатий, подошел к столу, уселся поудобней, налил и выпил залпом большую стопку меду.
— Пес ты, пес, Сысойка! Пустое брехать стал, ранее такого за тобой вроде бы не водилось. Я ежели и беру што-то, только у таких, как ты, и тебе подобных набольших злодеев, беру открыто: силой молодецкой, сабелькой честной. А из люда серого ни едина душа от меня не победовала, ты же, пес, — Сысой при этих словах вскинулся было, но Игнатий продолжал неотступно, — ты же, пес, грабишь всех подряд без разбору: правого, виноватого, богатого, бедного — и еще смеешь грозить мне… Слово еще сбрехнешь — и твои хоромы воровские, все лабазы, затынки и в городе, и окрест — на дым-пламень пойдут, хошь?
— Да Игнатушка, да соколик, да господь с тобой, — заюлил купец, — да рази ж я могу што супротив тебя, прости Христа ради, он всем прощал — нам велел!..
Игнатий вскочил, бросился к купцу, схватил за грудки, затряс так, что посыпались пуговицы кафтана.
— Не смей имя Господа всуе повторять, творения свои мерзки сим именем светлым прикрывая. Таки, как ты, самого Иуды хуже, ложью по самое горло напитавшись…
— Игнатушка, Игнатушка, — уже хрипел побелевший от страха купец, — смилуйся, николе боле не дерзну на такое!
Игнатий легко отшвырнул купца, и тот, как куль муки, ткнулся в стену. Немного погодя Игнатий уже без особой злобы окликнул его:
— Сядь за стол, облик людской прими, слушай: я отныне досмотр за тобой учиню, здесь, в Мангазее, аль на море, аль еще где наш люд гилевой все равно за тобой приглядывать будет да слушать, не болтаешь ли лишнего чего, а во всем остальном наш прежний сговор в силе.
Купец уже очухался, закивал головой.
— Теперь вот…
Игнатий достал из висящей у него на ремне кожаной сумки с серебряными заклепками небольшой сверток. Когда развернул полотняную тряпицу, то у купца тут же дыхание едва не перехватило. Такого узорочья давно не зрил купец Мясоедов.