— Вот вам и лес рядом, и место для обители, лучше коего, пожалуй, в краях здешних и не сыскать, — утвердительно проговорил Игнатий, широко разводя руки.
— Спасибо, сыне, за заботу твою, — по-монашески смиренно поклонилась Марфа и, повернувшись к остальным, добавила: — Ждать, искать боле нечего. Думаю, здесь и обоснуемся. Помнится мне, что старинные монашеские люди в таком разе тако к месту молвили: «Топор да лопата да молитва на каждого брата». Сие дело — основа, и обитель, глядишь, готова.
Неожиданно тепло и по-своему весело прозвучавшая старинная монастырская присказка Марфы всем пришлась по душе. И даже Дионисий, не ожидавший ничего подобного от всегда суровой, сдержанной игуменьи, едва заметно улыбнулся.
— Раз твое слово тако, матушка, — сказал Игнатий, — то дозволь и мне, грешному, в основу дела сего лепту принести. — Он снял с пальца массивный золотой перстень с изумрудом и протянул Марфе. — Не сумлевайся, это перстень батюшки покойного, царствие ему небесное. Едина вещь, коя от него и осталась… Пусть в фундамент обители твоей хоть малым кирпичиком и моя лепта ляжет…
Мог бы Игнатий читать мысли людские, поразился бы тому, каковыми они были сейчас у Марфы… Сердце не то чтобы отяжелело или заныло, а наполнилось столь благодатным теплом, что Марфа, при всем ее умении держать себя в руках, будто потеряла дар речи, не зная, что сказать, чем отблагодарить Игнатия за столь весомое и искреннее его воздаяние.
Теперь никто просто не мог остаться в стороне от этого. Аглая положила в руку Марфы две сережки-капли с изумрудами — единственную память о ее девической жизни до иночества. Викентий снял с шеи крест с частицей соловецких мощей, оправленный в серебро. Акинфий с Саввой виновато развели руками, а Дионисий подал Марфе миниатюрный молитвенник византийской работы, на обложке которого заметно выделялся крест, сплетенный из золотых и платиновых полосок-проволочек.
— А я… мне… что ж… — неожиданно сдавленно воскликнула Марфа. — На свою родную обитель присовокупить нечего… ни капли малой… Вот как дожилась бывшая княгинюшка-то!..
— Греховное молвишь, мать Марфа, — строго прервал ее Дионисий. — Наша служба Господу еще впереди, доведется — послужим Ему како подобает. А со всем этим, — он указал на приношения, которые Марфа все еще держала в руках, — думаю, надобно поступить так. Друже, — сказал он Игнатию, — в Мангазее все тебе ведомо, потрудись еще разок: знаешь, поди, кому, какому гостю торговому можно сие в обмен или как там пустить, чтоб для обители потребное на первый раз у нас было.
— С тобой, отче, хорошо сие дело творить, — сказал Игнатий и, повернувшись к Марфе, почтительно спросил: — А ты, матерь Марфа, благословишь нас на думы и их исполнение?
— С богом, — едва слышно произнесла Марфа. Она никак не могла отойти от волнения, хотя понимала, что ей есть что сказать им на дорогу. — С богом, — уже более уверенно произнесла она. — Творите как Бог вам на душу положит…
Назавтра, когда Дионисий подошел проститься с ней, она сказала, задумчиво глядя ему в глаза:
— Отче, вот и настало время, о коем мы говорили не единожды. Думаю, основу творим замыслам нашим. Обоснуемся малость, обитель поднимется. Души грешные сюда для молений честных придут и отправятся через время какое-то далее. С ними Викентию и Акинфию с Саввой в глубину земель хладных слово Божье нести. А что касаемо удали их да молодечества бесшабашного, то сие уйдет. Дело, коему посвятят они себя, и души помыслы их совсем другими сотворят.
— Благо тебе за слова сии, мать Марфа.
— И тебе благо, счастья и удачи на пути.
Подошел Игнатий. Марфа благословила их и долго смотрела вслед, шепча молитву. Какие-то большекрылые сизо-белые птицы плыли высоко в небе, а вслед за ними тянулась сизо-белая же слоистая гряда облаков, стремящаяся во что бы то ни стало настичь птичью стаю. Глядя на это неуловимо легкое, непонятное до конца человеку небесное скольжение, Марфа почувствовала, что все существо ее тоже наполняется легкостью, зовущей в небо. И она, осознавая, что это не к лицу ей и даже грешно, все же позавидовала птицам, горестно вздыхая.
Глава 7
Хотя и называлась Мангазея во время описываемых событий «златокипящей государевой вотчиной», по сути своей была она простой бревенчатой крепостицей с несколькими сторожевыми башнями, полузасыпанным рвом, парой церквей, неуклюжими купеческими навесами и лабазами. Совсем уж причудливые строения приречного посада были созданы на основе богатого воображения их хозяев.
Но тут же надобно отметить, что жизнь в Мангазее проходила часто очень и очень бурно, на фоне такого кипения страстей, какое не всегда можно было увидеть и в более крупных северных поселениях той поры. Совершенное неприятие воеводской и прочей власти лишь для вида прикрывалось внешней покорностью. Поэтому совсем по-другому прошли встречи Дионисия в Мангазее, на которые он возлагал столько надежд и от которых, как он думал, зависела вся его дальнейшая жизнь.
В первых двух домах, куда он обратился поначалу, ему сразу не повезло: хозяева отсутствовали, их не было в городе. В третьем доме, большом и добротном, богатом по мангазейским меркам, привратник и на подворье его не впустил. Все расспрашивал через чуть приоткрытую калитку: кто, откуда и по какому делу хозяин ему потребен. Дионисий пускаться в объяснения не стал. Попросил лишь доложить о себе. А когда привратник после долгих уговоров выполнил его просьбу, то Дионисий услышал и вовсе нелепое…
Привратник, неуклюжий, длиннорукий, лохматый, едва не набросился на Дионисия, забасил озлобленно:
— Ты пошто, чернец, людей добрых булгачишь по-пустому? К лицу ли при летах твоих да при сане духовном лжу излагать? Хозяин наш тебя ведать не ведает и велел впредь беспокойство ему не чинить. Шествуй-ка от двора поспешно, и штоб я николи не зрил тебя…
Не зная, что и подумать, Дионисий молча повернулся, зашагал вдоль улицы, размышляя: «Как же сие деется?» Несколько лет тому назад он, также в обличье монаха, был с почетом принят в этом доме. Его не знали куда усадить, чем накормить, и вдруг сейчас вот такие слова. Неужто случилось что-то неведомое ему, зачеркнувшее все его старые знакомства и связи? Кто теперь растолкует, объяснит ему все это?
Выйдя к небольшому земляному валу, за которым кучно роились крайние дома посада, Дионисий услышал вдруг негромкое:
— Эй, Божий человек. Постой-кось!..
Он поднял голову и, удивленный, остановился. К нему спешил привратник, который несколько минут назад так неприветливо встретил его. Сейчас лицо его выглядело неузнаваемым: приветливым и виноватым, будто его умыли живой водой. Он подошел, сдернул с головы шапку, низко поклонился.
— Ты уж прости, бога ради, за невежество мое, отче! Нельзя мне было давеча по-иному молвить с тобой на подворье нашем. Людишек лишних было предовольно…
— Бог простит, — ответил спокойно Дионисий и, глядя в глаза привратника, спросил: — Еще што?
— А то, что ныне за полночь хозяин наш придет к тебе на подворье Милентия-кузнеца с поклоном и с делом, обоих вас касающимся.
— Передай, буду ждать.
— Передам. Еще раз прости, отче.
— Шествуй с богом.
Подворье Милентия-кузнеца располагалось в одной из посадских улиц, хотя понятие «улица» как в посаде, так и вообще в Мангазее с полным правом можно было считать условным. Если в крепости, где жила мангазейская «вершина», пусть и мало, но все-таки считались с порядком при возведении подворий, то на посаде их строили, вернее, сбивали и лепили буквально из чего придется и как придется. И уж, конечно, где вздумается хозяину этого так называемого дома.
Милентий же кузнец был отменный, да еще и искусный во многих ремеслах, поэтому и на подворье его все было устроено с добротной хозяйской рачительностью. В самом же доме, с хитросплетениями коридоров, больших и малых прирубов, не зная расположения их можно было и заблудиться.
Все это было придумано и на совесть сработано кузнецом не зря, так как давало ему возможность соорудить в доме и несколько тайных небольших, но весьма удобных помещений для отдыха, длительных дружеских бесед, а ежели придется, то и для надежной обороны. Были и тайные запасные выходы из этого подворья, сказочного видом, но надежно продуманного и построенного мангазейским чудо-мастером и великим задумщиком — Милентием.