— Покуль мы тут гостевание разводить будем, всех людишек наших моим именем подымай. Тать Воротынской с монахом непотребным Дениской поблизости в стане полевом гилевщицком. Взять, взять их любой ценой! На этот раз уж само небушко должно помочь нам. — Он ткнулся бородой в ухо Федота, почти выкрикнул: — Твори обычаем большим: ни крови, ни греха не бойся — озолочу за сие!
— А ежели Авксентьев опять взъерепенится?
— Его тож в эту кучу, супротивники мои — значит, и государственны супротивники! Твори, ох твори немедля, Федотка! — ткнул он кулаком уже повернувшегося к выходу Федота, бледного до крайности и с полубезумными глазами, в которых поочередно мелькали страх и отчаянность.
Ко многому в жизни был безразличен воевода Домашин, но что касаемо гостевания, то здесь он всегда в первых ходил. О мангазейских пирах воеводы знали не только в городе, но и далеко окрест. Так было и ныне с епархиальным секретарем. Будто окунувшись в живую воду, вмиг отрезвившую его, Домашин покрикивал с шуткой, с приговором на слуг, на глазах уставивших стол оловянными и дубовыми подносами со всяческой жареной, вареной, сушеной живностью, разнокалиберными бутылями и кувшинами с настойками, винами, медами и прочим хмельным питием.
Как ни отговаривался Кручина, как ни ссылался на то, что надо бы сначала дело вершить, потом уж за стол садиться, воевода был неумолим, тост следовал за тостом, смена закусок за сменой, и, хотя Кручина не пил, а едва прихлебывал вино, он понял, что за всем этим угощением явно готовится что-то неладное, если не сказать похуже, для него, а главное, для всей его миссии.
В начале пира подавальщицы с блюдами и напитками появлялись у стола на редкость веселые и приветливые. Но вскоре лица их стали меняться, они на ходу тревожно шушукались друг с другом, постоянно оглядывались по сторонам, а потом стали появляться у стола уже и вовсе испуганные, спотыкаясь и сутулясь, с заметно дрожащими руками.
Также и шум какой-то дальний будто подбирался к порогу, выкрики и даже стрельба пищалей, и наконец шум этот, уже усиленный многократно, набатом ударил в распахнутые окна и двери.
На пороге у главного входа появились четверо воеводских стрельцов, несущих на окровавленном дорожном пологе тело безжизненно раскинувшегося дворянина Авксентьева. Голова его была наспех перевязана тряпицей, такие же тряпицы в кровяных пятнах были на обеих руках стрелецкого пятидесятника Клима Егорова, который, идя рядом, придерживал голову Авксентьева.
На секунду-другую все будто застыли, глядя — кто с удивлением и с испугом, а кто и с ужасом — на кровяной след, тянувшийся за пологом, на котором несли Авксентьева. Потом прозвучал хлесткий, как удар кнута, презрительный выкрик отца Мефодия, обращенный к воеводе:
— Все ж не вытерпел, натравил свору свою на людей добрых и к миру приверженных, нет же тебе отныне ни благословения моего, ни слова доброго ни в чем!
— Что ты, что ты, отец Мефодий! — заюлил, замахал руками воевода. — Я никоим краем не виновен тут!
Но его уже никто не слушал. Перевернув в спешке стол, гости воеводы, его слуги, сторожевые стрельцы во главе с Кручиной бросились к выходу, тут же окунувшись в беснование схватки, творившейся у крыльца.
Лишь в одном месте был здесь порядок: в углу у противоположной стены подворья по-прежнему стояли готовые в любую минуту рвануться в путь оленьи упряжки епархиального секретаря Кручины и по-прежнему, охраняя их, с пищалями наизготовку стояли его люди.
— Ай молодцы, молодцы ребята! — только и крикнул Кручина, бросаясь к ним.
С ловкостью, свойственной скорее молодому воину, чем человеку его лет, он тут же схватил приготовленные для боя две заряженные пищали и выпалил по очереди в воздух, вызвав гулкое, многоголосое эхо и сразу поутишив схватку у воеводского крыльца. Воспользовавшись этим, Кручина тут же сдернул с плеча продолговатую, в замысловатых восточных орнаментах сумку, выхватил из нее грамоту с печатями и высоко поднял над головой.
— Люди мангазейские и пришлый люд такожды! Шапки долой — к вам обращается святитель, архиепископ тобольский и всея Сибири владыко Киприан. А донести его слово доверено мне, первому епархиальному секретарю, дворянину Анисиму Евсееву Кручине…
Из толпы, вовсе поутихшей к этому времени и стоявшей уже с обнаженными головами, раздался нетерпеливый окрик:
— Видим, видим, куда как важна особа прибыла, ты нам своими словами растолкуй суть грамоты архиерейской, тако оно и скорей и вернее будет.
— А ежели своими, то приказано тут вам, опосля архиерейского благословения, свары враз прекратить и доверить споры-разборы с воеводой и бунташными людьми мне, и мир хоть бы и первейший наладить, и доложить о сем грамотой сверхспешной в Тобольск владыке Киприану. Такожды велено мне известить вас, что днями должен прибыть в Мангазею годовой обоз с годовальщиками же стрельцами и казаками и вновь назначенным вторым мангазейским воеводой князем Федором Уваровым.
Новость эта, как набирающий на ходу силу бурливый ручей, тут же раскатилась по толпе, вызвав оживленные выкрики, а то и споры, едва не доходившие порой до драки.
— Вот оно как выходит, нашего-то, считай, по шапке! Нет, такого не бывает, считай, еще злее да ухватливей воеводу пришлют, — раздавалось из толпы.
Лохматый, огненно-рыжий молодой монах мигом вскочил на пенек:
— Не надобно ни первого, ни второго, зачем нам воеводы нужны, сами от любого злодея отобьемся, а правит нами пущай владыко Киприан — истинный воин Христов и перед людьми, и перед Богом!..
— Так оно, так! — взорвалась криками толпа у воеводского крыльца.
В другой раз при словах таких воевода Домашин, может, и стерпел бы, но тут его, прости господи, будто нечистый под бок толкнул. Боязливо выглядывавший до этого из-за спины отца Мефодия, воевода вдруг оттолкнул его, шагнул вперед и крикнул, отчаянно задыхаясь:
— Это как, это как оно — воеводы не нужны? Бунт, сие бунт!..
Толпа тут же заколыхалась, зашумела, угрожающе надвинулась на все еще стоявшего на пеньке монаха, но в эту минуту на крыльце появился стрелецкий пятидесятник Клим Егоров, слуга московского посланца дворянина Авксентьева. Он подошел к верхним ступеням крыльца и бросил в толпу отрывисто и негромко, но так, что многие стоявшие вокруг люди вздрогнули:
— Кончился, кончился думный дворянин Гордей Акимович Авксентьев. а кончился от воеводского наговора да от твоей сабли, злодеюка, — указал он на стоящего неподалеку пьяно покачивающегося старшину городской стражи Федота Курбатова.
…Так биться, как бились стрелецкий пятидесятник Клим Егоров и старшина Федот Курбатов, могут люди, не только обуянные ненавистью, но буквально пропитанные ею до мозга костей. Более увертливый, невысокий Курбатов едва что не взлетал в воздух над могучим, не больно-то поворотливым Климом Егоровым, но зато удары Клима, достигни они хотя бы раз цели, могли бы мгновенно надвое рассечь противника. Они наступали и отступали друг от друга, часто притоптывая по высохшим доскам крыльца, будто отталкиваясь от них, и взмывали вверх, успевая при падении несколько раз волчком повернуться вокруг своей оси и тут же, собрав все силы, в который раз обрушиться на противника.
Наконец Клим во время одного из особо отчаянных выпадов противника почувствовал, что тот устает все более и более и скоро наступит минута, когда превосходство Клима в силе и выдержке скажется в полной мере.
— Сникни, вражина, саблю в землю! — крикнул, как бы глотнув свежего живительного ветра, Клим.
Лицо Курбатова искривила злобная гримаса, и тогда в мгновенном взмахе сабля Клима пробила насквозь его грудь.
— Теперь твоя очередь, душегуб! — крикнул Клим, направляясь к побледневшему до неузнаваемости и трясущемуся как в лихорадке воеводе Домашину, но дорогу стрелецкому пятидесятнику преступил отец Мефодий.
Сняв с себя старинный серебряный крест, он поднял его высоко над головой воеводы и почти громогласно воскликнул:
— А сего грешника я беру на епитрахиль, отныне он будет до великого разбора находиться под покровительством нашей православной церкви.