И все же гилевщики Игнатия, всегда собранные, настороженные, готовые в любую секунду к малой и большой схватке, особенно находясь на улицах Мангазеи, чего-то недосмотрели аль по привычке на отчаянность свою понадеялись, но угодили-таки в западню-засаду, ловко устроенную Федотом Курбатовым.
Уж в каких переделках довелось побывать Игнатию — как говорится, по самой меже между жизнью и смертью ходил не единожды, а все вольным гулял по свету, а тут пришел наконец и его горький час. Только и успел крикнуть молодцам своим Игнатий: «Отца Дионисия берегите!» — как навалились скопом стражники, стрельцы и прочие псы воеводские во главе с Федоткой Курбатовым. Сбили с ног, упеленали, как оленя сноровистого, волосяным тынзяном да еще и рот перетянули.
Радость от выпавшей на их долю удачи была столь велика, что поначалу воевода Домашин и московский посланец Авксентьев почти и не говорили вовсе: облобызались трижды, будто похристосовались на Пасху, выпили по одной, другой и по третьей стопке меду и, поблагодарив отца небесного за доброе к ним расположение, направились в пытошную избу, куда уже были доставлены Дионисий, Игнатий и двое из семи оставшихся в живых их сотоварищей. Лишь Дионисию, посчитавшись, видно, с его саном, освободили руки, остальные же были крепко-накрепко связаны и едва переступали ногами, чтобы не упасть.
Воеводе и Авксентьеву подьячие угодливо подставили по малой ковровой лавке. Воевода, оглядев пленников, смачно плюнул им под ноги и презрительно произнес:
— Сколь вору ни воровать, а петли не миновать…
Дионисий промолчал, будто и не слышал этих слов. Игнатий же, по своей извечной привычке никому и ни в чем не уступать, дерзко осведомился:
— Это ты о себе, што ли, ведешь речь, воевода? Ведь во всей землице югорской большего вора, чем ты, не сыскать!..
Услышав такое, Авксентьев первым вскочил с лавки, затрясся, затопал ногами:
— На дыбу, на дыбу злодеюку немедля!
Воевода же, к удивлению всех присутствующих, на слова эти и внимания не обратил, будто они вовсе не тронули его. Помедлив, сказал лишь с ленивой ухмылкой Авксентьеву:
— Пошто, Гордей Акимович, душу гневом пустым изводишь? Было б из-за кого. Пущай рвань гилевская в последний разок позабавится… Мы с тобой завтра неторопко за дело пытошно возьмемся, и разговор у нас пойдет долгонькой, ой долгонькой.
Повернувшись к стоящему неподалеку Федоту, воевода велел:
— Смотри, сучий сын, на тебя весь досмотр караульный оставлю. Гилевщиков в дворовый прируб запереть, ни на секунду глаз с них не спускать. По двору караулы двойные пустите, а на улице, у ворот — засеку стрелецку поболе.
Не удостоив узников ни единым взглядом, воевода, пропустив вперед Авксентьева, покинул пытошную избу и направился к своему дому, сопровождаемый десятком стрельцов.
Разместив пленников в караульном прирубе и приковав их одной цепью к стене, Федот Курбатов не преминул на прощание поддеть Игнатия:
— Отыгрался, княжонок воровской, теперь уж навеки, теперь ужо иные игры пойдут на дыбе, над костерком да в три кнута!..
Игнатий даже не повернул головы в его сторону, зато почти всегда молчавший Дионисий неожиданно сказал:
— Сказано есть: не глумись и не пророчь беды другому, коли беда у самого за плечами стоит…
Федот хохотнул в ответ, вроде бы по-молодецки, кого, мол, пугаете, но тут же сник, смешался, и ощущение никогда не испытываемой доселе сердечной пустоты вдруг охватило его, будто волной прошлось по всему телу.
«Кто я таков есть, зачем живу, зачем и во имя чего творю тако?» — наверно, впервые подумал он, попробовав рассердиться на себя за слабость, но та же сердечная пустота вновь напомнила о себе, и он, уже кружа по двору и не зная, как избавиться от нее, со страхом шептал слова полузабытых с детства молитв.
…После обильных возлияний по поводу поимки гилевщиков воевода спал без задних ног. Разбудили его с непривычными для здешних покоев криками два стрелецких пятидесятника:
— Гиль, батюшка, гиль идет: вогулы с самоедами да с рванью посадской стеной лезут!
— Кака гиль, каки вогулы, разъерепень вас в душу?! — ругнулся все еще не пришедший в себя воевода, но пятидесятники вновь закричали, перебивая друг друга, и воевода будто подброшенный вскочил на ноги. — Цыц, треклятые, толком молвите.
Один из пятидесятников, давясь словами, сообщил, что стрелецкая охрана из пытошной избы перебита, гилевщики захватили и саму избу, и все постройки во дворе, ведут оттуда пищальный огонь почти беспрерывно по всякому, кто к избе той сунуться посмеет…
— А остальны стрельцы и слуги мои воеводски где?
— На них, на казаков да на весь люд православный, што в крепости и окрест, вогулы да самоеды тундровы налетели, воронью бесчисленну подобны, ну и гилевщики, само собой, тут же!
— А ну веди, где она, смута главна, — велел воевода и уже через несколько минут в воинском наряде, в сопровождении пятидесятников, казаков и бестолково мечущихся дворовых появился на красном крыльце воеводских хором.
Располагались они на взгорке у широко распахнутых ворот Ратиловской башни. Отсюда открывалась панорама речных откосов, лугов с зарослями камыша и выгнутых карликовых берез и полузасыпанных рвов — первых крепостных укреплений Мангазеи. Именно здесь, выделяясь бело-красными пятнистыми одеяниями, двигалась, растекаясь по сторонам, толпа вогулов. Ветер донес несколько пищальных залпов слева, с той стороны посада, где, чернея на фоне травы, перебегали фигурки стрельцов и охотников-годовальцев в серых меховых куртках и сапогах-вытяжках.
— Дворянин московский где? — крикнул воевода слугам. — Сюды штоб шел, мигом.
Но, как видно, тут же забыв об этом наказе, бросился по боковой дорожке к дворовому прирубу пытошной избы, на пороге которого лежало несколько окровавленных трупов стрельцов. На подворье уже сошлись вогулы и самоеды с копьями и ножами в руках, казаки, яростно размахивающие кривыми саблями, и стрельцы с пищалями.
Домашин, увидев, что двери и окна прируба выбиты и он пуст, яростно скрипнул зубами:
— Ах ты, невезение адово! Опять ушел гилевщик заглавный, да с монахом еще, доколе ж бывать такому?..
Из-за Троицкой церкви во главе с Авксентьевым и пятидесятником Егоровым высыпала большая толпа стрельцов.
— Ага! — закричал воевода Домашин. — Подмога! Сюды давай! Вогульску да ину дичь перво-наперво осадить надобно!
Стрельцы бросились к воеводе, но в это время затрещала и рухнула под напором тел изгородь пытошной избы, и то, что увидел за ней воевода, привело его в смятение: по пожухлому луговому разнотравью легко скользили многие десятки оленьих упряжек.
Нарты их были переполнены людьми в самых разнообразных, порой диковинного вида и покроя одеждах, а то и в невыделанных шкурах, и в добротных воинских панцирях и кольчугах. Вооружение их по тем временам можно было назвать первостатейным, вид у них был предельно устрашающим, да и выкрикивали они что-то несуразно-дикое, подбадривая, видно, этим друг друга перед боем.
«Тундрова гиль, охотники вольны препожаловали, — чувствуя, как льдистый холодок охватывает сердце, перекрестился воевода. — Спаси и помилуй нас, Господи, от гили таковой! Ежели они с городскими гилевщиками в один ряд пойдут, то нам несдобровать, да что там несдобровать: порешат, и вся недолга! От них и стрельцы побегут, глаза зажмурив, — злодеев поболе их в Югре не сыскать!»
Появился Авксентьев, размахивая руками, стал что-то кричать воеводе, но слов его не было слышно: почти беспрерывно палили из пищалей стрельцы, било в уши многоголосье воинственных кличей самоедов и вогулов, не отставали от них в криках и в разбойном свисте вольные тундровые охотники. Все, кто сошлись сейчас у пытошной избы, обезумев, наступали, отступали, бросались то в одну, то в другую сторону, яростно кружились на месте, увлажняя тундровые травяные ковры разводами новых кровавых узоров…
Гили, подобной нынешней, в Мангазее не случалось давно. Ну бунтовали, ну щерились да пыжились по-разному, в кулачных боях сходились улица на улицу, не раз отбивали набеги людишек дальних с моря и с тундры, так это все тут же и кончалось, а ноне скончания сего и не виделось.