Минула неделя, другая, но обещанные боярином Беклемишевым тайные знатоки Печерских устьев все не давали о себе знать, и это начинало беспокоить Авксентьева. «А ну как по-змеиному проскользнула где-то Марфа злокозненна со товарищи? Куды тогда кинуться, с кем совет о деле столь важном и тайном держать? Может, с сотником нашим Климом словцом об этом перекинуться — ведь умен, умен гораздо, не по месту, не по чину, но ведь нельзя, нельзя в таком деле открываться кому!.. Вот незадача греховна прямо-таки».
На душе Авксентьева было столь пусто и тоскливо, что он едва не застонал.
— Эх-х-х, судьба-судьбинушка! Пойду в кабак напьюсь!.. — совсем по-пьяному воскликнул Авксентьев, хотя не пил уже несколько дней.
Он быстро оделся, заглянул по пути в соседнюю избу, где располагались приехавшие с ним стрельцы и сотник Клим. Он подозвал его и уже за воротами сказал:
— Отправимся-ко Климушко в поход невеликий, побеседуем душевно, в кабак наведаемся, винца-зеленца изопьем малость.
Егоров к таким походам привык, лишь согласно склонил голову, и уже через несколько минут они шагали вдоль берега протоки, плотно уставленного баркасами, расшивами, ладьями и кочами, то есть всем тем неказистым на вид, «топором изготовленным» парусным поморским флотом, суда которого знали на Мурмане, на Груманте, в русских и иноземных морях.
Была и еще одна причина, по которой Авксентьев позвал с собой стрелецкого сотника. Последнее время он стал замечать, что вокруг него крутится какой-то темный народ: нищие, юродивые, пьяные мореходцы и охотники.
Вот и на этот раз, будто поджидая Авксентьева, из-за угла выскочили две цыганки, молодые, повадкой разбойные, уцепили за рукав, затараторили, перебивая друг друга:
— А погадаем, погадаем, красавец боярин!.. Кинь монетку-то, кинь, всю правду-матушку, всю как есть скажем: што было, што есть, што будет тебе на пути морском…
— Постой, — удивился и даже нахмурился Авксентьев, — а откуль тебе ведомо, што я в море намерился?
— А по картам, по картам выходит, красавец ты наш писаный, — еще быстрее затараторили цыганки, а та из них, что постарше, едва что не в душу влезая синими глазищами, склонилась к Авксентьеву и шепнула, жарко дыша:
— А боишься судьбы-то, боярин…
Авксентьева от этих слов покоробило.
— Я те не боярин, и боязни во мне не бывало! На, — сунул он ей в руку деньги, — говори, што там по картам выходит?
— А не примешь в обиду?
— Нет, молви как есть…
Цыганка взмахнула рукой, и колода цветастых карт рассыпалась как по волшебству, заструилась у ней меж пальцев. Тут же одна, другая, третья карта упали к ногам Авксентьева, и цыганка, указывая на них пальцем, повела ворожбу:
— А лихо дело выпало, красавчик, ой лихо! Супротив совести и чести твоей. — Она рассыпала еще с десяток карт. — Вот оно: злокозненные люди тебя посылают добрых людей изничтожить, но ты сам первый при том голову сложишь… Беги, беги зла того… Эта, эта и эта карта говорят, што верны слова гаданья сего…
Мало сказать, что его удивили — его потрясли слова цыганки. «Посылают добрых людей изничтожить…» Что это? Волшебство, другое какое лихо? Нельзя же предположить, что эта местная цыганка могла слышать слова боярина Петра Боголюбского, сказанные ему, Гордею Авксентьеву, в Москве один на один?
Авксентьев посмотрел на сотника, равнодушно глядевшего на гадание, подумал: «А может, все же ему рассказать об этом? Мужик он дельный, языком зря не мелет…» Но тут же испугался этой мысли. «Нет-нет, ни в коем разе нельзя творить тако…» Авксентьев не придумал ничего лучше, как бросить еще одну монетку к ногам цыганки, и тут же, заторопившись, направился с Климом Егоровым к кабаку.
Но, видно, погулять ему вволю было не дано. По дороге произошла еще одна встреча. Теперь на пути встал не то полоумный, не то юродивый какой-то, в старой монашеской рясе, замахал руками на Авксентьева, запричитал:
— Не сотвори зла ближнему свому, особливо ежели он рясы иноческой удостоен! Кто на такого человека руку подымет, тот ославлен и проклят будет и ныне и во веки веков!.. Идущий в море со делом злым сам тем злом захлебнется — бойтесь, бойтесь такого походу!
На этот раз Авксентьев не на шутку испугался, тем более что и сотник Егоров тоже поддался страху и многозначительно вымолвил:
— Неладное чую, Гордей Акимович! Цыганка эта, юродивый вот теперь про одно и то же как заведенные твердят — пугают, будто кто научил их нам путь перекрыть.
— А что тут скажешь, может, и так, может, и так… — задумчиво повторил Авксентьев и тут же решил уже твердо, что в деле таком одному биться — лоб расшибешь попусту.
«Все ж скажу ему, скажу», — наконец насмелился он, в сотый раз, наверное, настороженно приглядываясь к Климу.
Понятно, что он не стал раскрывать все карты до конца, не назвал и московских вдохновителей этого похода, больше жалился на судьбу, втравившую его в столь опасное дело, когда надобно вон что: искать, хватать монахов неких…
— Грех сие, конечно, но ведь служба есть служба, государева особливо: умри, но сделай! Так, что ли? — спросил он у Клима.
Тот спокойно согласился, хотя можно было заметить, что ему не по душе расплывчатые, путаные объяснения Авксентьева о сути их дела.
Авксентьев закончил разговор свой так:
— Не сладилось у нас ноне гулянье, Климушко. По чарке винца дома разопьем, да попрошу тебя побеспокоиться: вижу, что в местах сих ты свой человек, может, узнаешь что, спросишь кого, каки таки слухи-разговоры о походе нашем идут, кто в дельце сем интерес наибольший имеет… Глядишь, и выудим весточку малу, но дорогонькую для нас, а там, дай господи, и лица неки, что в затайке ноне, приоткроются…
— Не лежит у меня сердце к делам таковым: сыск-розыск — сие отвратно мне, но раз по службе потребно выходит, сделаю как надобно, постараюсь…
Он, и верно, постарался… И хотя прямых виновников «сей истории хитрой», как говорил Авксентьев, обнаружить не удалось, все же выяснилось, что приезжие из Москвы, с грамотами большими и с деньгам тож немалыми, нанимали разный черный подлый люд, чтоб они всячески злословили, хаяли да любу напраслину несли на сына дворянска Гордея Авксентьева, будто бы удумавшего неких монахов-паломников со свету свести…
«Ай Манефа-Марфа, ай княгинюшка-игуменьюшка!.. — не только злясь отчаянно, но и восхищаясь по-своему, воскликнул про себя Авксентьев. — Ее разум, ее рука здесь и ничто другое!.. Недаром же московски-то бояришки тако боятся ее. Не сумлеваясь молвить можно, што у ей в Москве до сих пор верны люди в верхах высоких сидят… Таскаться нам тут боле нечего, а то, глядишь, по наущению Марфы той приспешники ее еще како непотребство сотворят… Уходить надобно, уходить, а там уже как Бог даст!..»
А тут еще «судьбинушка», как сказал Авксентьев, сжалилась над ними, подослала-таки долгожданного вестника.
В один из вечеров, когда Авксентьев с Климом Егоровым коротали время у камелька, попивая только что привезенное местными купцами заморское вино, в дверях, постучав осторожно, появился рыжий до яркой красноты молодой монах в заношенном до крайности подряснике и стоптанных рыбацких сапогах. Поводя пронзительно разбойными глазами, повел речь так, как будто он не раз бывал в этом доме и хорошо знает сидящих у камелька людей.
— Велено поведать вам вот что, други мои, приятели сердешны. Что по слову известной вам особы творил, то мой грех — отмолю! А дело, вас касаемое, ноне вот тако выглядит: злокозненная женка — Марфа, коей не монашенску рясу, а вериги носить, расстаралась тут в устьях поперед вас. Коч ей сгоношили лучшим манером по первому разряду, не кораблик — загляденье. Заплатила цену за то не торгуясь и, как говорили здешни люди, боле того! Понятно, что такожды и снарядили и оснастили кораблик тот в дальнюю дорогу… Знаю, спросите вы: куды? Сие дословно поведать не могу, слышал стороной, что известной в архангельских и здешних печерских краях кормщик Гриня Кулемгин зрил тот коч будто бы у Шараповых кошек губы Байдарацкой. Выходит, путь Марфа со товарищи держит к Мангазейскому морю, а может, и в Мангазею саму.