– Ну а ты? – спросил ты с таким видом, будто наш разговор и не прерывался.
– Что – я?
Я в это время боролась с крышкой банки с бобами, пытаясь отодрать ее.
– Ты художница?
Справившись, я положила металлический диск на стол.
– Нет. Самое креативное, что я делаю, – пишу рассказы для девчонок из комнаты.
– И о чем, интересно? – спросил ты, наклонив голову набок.
Я уставилась в пол, не хотелось, чтобы ты увидел, как я покраснела.
– Стыдно рассказывать… про крохотного поросенка по имени Гамильтон, которого случайно приняли в колледж для кроликов.
Ты удивленно рассмеялся:
– Гамильтон, говоришь. Поросенок. Понимаю. Очень смешно.
– Спасибо, – поблагодарила я и снова заглянула тебе в глаза.
– Будешь продолжать, когда получишь диплом?
Ты пытался открыть банку с сальсой, подцепив крышку за край столешницы.
Я покачала головой:
– Вряд ли кто-то захочет читать истории про поросенка по имени Гамильтон. Думаю заняться рекламным делом, но пока говорить об этом рано. И глупо.
– Почему глупо? – спросил ты, и крышка с хлопком соскочила.
Я посмотрела на телевизор:
– А какой смысл? Реклама… Представь, что тебе осталось жить один день, всю жизнь ты занимался тем, что втюхивал… нарезанный сыр или там… чипсы… У тебя не возникло бы чувство, что жизнь прошла даром?
Ты закусил губу. По глазам было видно, что ты размышляешь над моими словами. Так я еще кое-что узнала о твоем внутреннем мире. А ты, возможно, о моем… совсем немножко.
– А как сделать, чтобы такого чувства не возникло?
– Как раз это я и пытаюсь понять, – задумчиво проговорила я. – Думаю, нужно оставить свою отметину в мире – в хорошем смысле, конечно. Оставить мир после себя немножечко лучше, чем он был до тебя.
Я все еще верю в это, Гейб. Всю жизнь я старалась двигаться в этом направлении. Думаю, и ты тоже.
И вдруг я увидела, как лицо твое… расцветает, что ли. «Что бы это значило?» – думала я. Я еще не достаточно тебя изучила. Теперь-то я знаю, о чем говорит этот взгляд. Он означает, что у тебя в голове меняется ракурс.
Ты окунул ломтик картофеля в соус и протянул его мне:
– Кусай.
Я откусила ровно половину, а вторую ты сунул себе в рот. Взгляд твой задумчиво скользил по моему лицу, затем медленно опустился вниз, исследуя изгибы моего тела. Я чувствовала, как ты исследуешь меня под разными углами, пытаясь найти и оценить мои достоинства. Потом провел кончиками пальцев по моей щеке, и мы снова поцеловались. На этот раз губы твои были соленые и перченые на вкус.
Когда мне было пять или шесть лет, я любила рисовать на стенке своей комнаты красным карандашом. Вряд ли я рассказывала тебе об этом. Так вот, рисуя сердечки и деревья, солнце, луну и облака, я понимала, что делаю что-то нехорошее. Чувство это возникало где-то в глубине души. Но я не могла заставить себя прекратить, уж очень хотелось разрисовывать стены. Комната была раскрашена в розовый и желтый, но мой любимый цвет – красный. И мне хотелось, чтобы и моя комната стала красной. Мне нужно было, чтобы комната стала красной! У меня возникло чувство, будто, раскрашивая стену, я делаю все абсолютно правильно, но в то же самое время поступаю очень дурно.
Такое же чувство не покидало меня и в день, когда я познакомилась с тобой. Мы целовались на фоне трагедии и погибших людей, и мне казалось, что мы абсолютно правы, но в то же самое время поступаем очень дурно. Но я больше сосредоточивалась на ощущении своей правоты, я всегда так делаю.
Я просунула руку в задний карман твоих джинсов, а ты – в задний карман моих. Мы прижались друг к другу еще крепче. В комнате трезвонил телефон, но ты не обращал внимания. Потом затрещал телефон в комнате Скотта.
Через несколько секунд на кухню явился Скотт. Прокашлялся. Мы отпрянули друг от друга и повернулись к нему.
– Послушай, Гейб, – сказал он, – тебя Стефани уже обыскалась. Я попросил ее не вешать трубку.
– Кто такая Стефани? – спросила я.
– Никто, – ответил ты.
– Его бывшая, – сообщил Скотт. – Она плачет, старик.
С расстроенным лицом ты смотрел то на меня, то на Скотта.
– Скажи, я перезвоню через пару минут.
Скотт кивнул и вышел, а ты схватил меня за руку, сплетя пальцы с моими. Наши взгляды встретились, как на крыше, когда я не смогла отвести глаз. Сердце колотилось словно бешеное.
– Люси, – произнес ты, и в звуке моего имени трепетало желание. – Я понимаю, ты сейчас здесь, и все это выглядит очень странно, но я должен убедиться, что с ней все в порядке. Весь прошлый учебный год мы с ней были вместе и разбежались только месяц назад. Этот день…
– Я понимаю, – перебила я.
Как бы дико это ни звучало, в ту минуту ты мне нравился еще сильнее: со Стефани больше не встречаешься, а – надо же! – заботишься о ней.
– Да мне все равно давно пора к себе, девчонки волнуются, – сказала я, хотя мне очень не хотелось уходить. – Спасибо тебе за… – Начать-то я фразу начала, да вот закончить не знала как, а потому она повисла в воздухе.
Ты сжал мои пальцы:
– А тебе спасибо за то, что превратила этот день в нечто большее. Люси. Ты знаешь, что «люс» по-испански – «свет»? – Ты ждал ответа, и я кивнула. – В общем, спасибо тебе за то, что наполнила светом этот мрачный день.
В слова ты вкладывал чувство, которое я выразить не смогла.
– Ты сделал то же самое для меня, – ответила я. – Спасибо тебе.
Мы снова поцеловались. Как все-таки нелегко было мне оторваться от тебя. Как нелегко было уходить.
– Я тебе позвоню, – сказал ты. – Найду твой номер в телефонной книге и позвоню. Прости, что не успел покормить.
– Береги себя, – сказала я. – В другой раз поедим начос.
– Мысль неплохая, – отозвался ты.
И я ушла, размышляя: бывает ли так, чтобы один из самых страшных дней в жизни содержал крупицу счастья?
Ты действительно позвонил через несколько часов, но разговор пошел совсем не так, как я ожидала. Ты сказал, что тебе очень жаль – очень, очень, – но вы со Стефани снова будете вместе. Пропал без вести ее старший брат, он работал во Всемирном торговом центре, и теперь ей без тебя никак. Ты надеялся, что я все пойму, и снова поблагодарил за то, что осветила столь страшный день. Сказал, что время, проведенное со мной, очень много значит для тебя. И еще раз извинился.
Не стоило так переживать, но я была раздавлена. Весь первый семестр я с тобой не разговаривала. Да и второй, весенний, тоже. На семинарах Крамера пересела на другое место, лишь бы не сидеть рядом с тобой. Но всякий раз, когда ты выступал, когда рассуждал о красоте языка и образов Шекспира даже в самых ужасных сценах, я слушала внимательно.
– «Увы! – декламировал ты, – Ручей горячей алой крови, / Как водомет под ветром, то встает, / То падает меж уст окровавленных / Вслед за дыханьем сладостным твоим»[4].
А я только и думала о твоем дыхании, о твоих «устах», о том, как сладостно было мне прижиматься к ним своими.
Я пыталась вычеркнуть из памяти тот день, но это было невозможно. Как можно забыть о случившемся с Нью-Йорком, с Америкой, с людьми в башнях? И как можно было забыть о случившемся между нами? Даже сейчас, когда меня спрашивают: «Ты была в Нью-Йорке, когда рухнули башни?», или: «Где ты была в тот день?», или: «Как все происходило?» – первое, что приходит мне в голову, – это ты.
Бывают такие мгновения, которые меняют траекторию человеческой жизни. Для многих из нас, для тех, кто жил тогда в Нью-Йорке, одиннадцатого сентября настал как раз такой момент. Все, что я делала в тот день, останется для меня чрезвычайно важным, врежется в память, клеймом отпечатается в сердце. Не знаю, почему я встретила тебя в день катастрофы, но точно знаю: именно поэтому ты навсегда станешь частью моей судьбы.
Глава 5
Стоял май, мы только что закончили учебу в университете. Сдали свои головные уборы и мантии, обменяв их на дипломы, заполненные на латыни и украшенные нашими именами – и личным, и вторым, и фамилией. В окружении семьи – матери, отца, моего брата Джейсона, бабушек и дедушек, и дяди в придачу – я прошла в «Ле Монд». Нас усадили рядом с другим семейством, не столь многочисленным, как наше, а именно – с твоим семейством. Ты поднял голову, увидел, как мы рассаживаемся, протянул руку и коснулся моей руки.