Он приехал в Бабушкин (Лосиноостровск) на одной из первых электричек и терпеливо дожидался нашего пробуждения, угадывая, мною ли посажены грядки лука, редиски и два десятка помидорных кустов. Наш адрес он раздобыл через издательство, кто-то в Ленинграде сказал ему о книге, назвал «Советский писатель», это дало ключ к поискам. Мы провели с ним счастливые часы, сколько позволила Липе служба. Ушли его страшные тревоги обо мне: жив ли я, не «выселен» ли из Москвы (об этом ему в Ленинграде говорили не раз), не оставила ли меня Валя (такие слухи держались стойко), не сломлен ли я случившимся? Что ж, он нашел на Медведковской улице счастливых тогда людей, баловней судьбы: книга дописана, сдана, возникла иллюзия будущего благополучия (скорого, непременно скорого!), «Советский писатель» решился испробовать меня как переводчика прозы; Валя научилась прятать и от самой себя тревоги и была неотделима от меня, проницательный Липа ощутил это тотчас же, еще и по тому, с какой родственной нежностью и доверием Валя встретила и его самого. Они с первой же минуты стали друзьями, так, будто знали друг друга много лет. Скоро проснулись и девочки — Светлана, Аленушка, которой шел третий год, и Липа увидел семью — дружную, без раздражительности или душевного неустройства.
Начало года 1953-го выбило почву из-под ног. Мартовские события в Союзе писателей подтверждали худшие предположения.
Нужно было бежать из Москвы, освободить близких друзей от нравственного долга помогать нам, вырваться из того мучительного круга, каким стала для меня моя книга — вся в рубцах, истерзанная, изруганная челядью Лесючевского, казавшаяся мне теперь уродливо пухлой и никому не нужной.
И мы бежали в село Ходоров на Днепре.
Где-то на задах хозяйского огорода, в тени разросшегося у изгороди вишенника, чуть отойдя душой, я писал пьесу «Дом в Благодатном», — спустя год Валя удачно нарекла ее одним словом «Жена», под этим именем она и игралась потом в театрах Москвы и Ленинграда. В Ходорове все для меня было желанным отдыхом, даже то, как приходилось в толпе, с дебаркадера брать на абордаж пассажирский пароход, чтобы, если повезет, купить в буфете хлеб, пусть черствый, но хлеб, которого в Ходорове купить было негде.
Наступил день в последней декаде июля, знойный ходоровский день, — мы с Валей и девочками провели его за Днепром на старице, на прогретых солнцем песках, в камышах и под тенистыми вербами, в первозданном счастливом мире, который и знать не хотел о черных тревогах жизни, — когда, вернувшись, нашли в хате большую почту.
Липа прислал из Ленинграда — именно он, а не издательство! — тяжелую бандероль; экземпляр только что вышедшего «Русского флага». Я листал том со странным чувством отчужденности книги от меня, — все в ней уводило меня в прошлое, в прожитое когда-то с моими героями, и ничто не смотрело в будущее, ничто не обещало его, так, будто выход книги не есть начало чего-то, а только завершение, конец, вздох усталости. Некое средостение между мной и книгой, возникшее в ту минуту, никогда и не разрушилось до конца — книга не сливалась вполне со мной.
Верно, это месть, наказание за вынужденную самой жизнью поспешность, стремительность, с какой я проделал эту работу.
Судьба не дала мне и получаса успокоительных, самонадеянных иллюзий. Вот что в тот же день я прочел в пришедшем с почтой письме Бориса Яковлева: «С неделю назад на одном весьма солидном собрании Вадим Кожевников выступил с речью о… „Русском флаге“. Сначала оратор заявил, что главная задача нашей пропаганды и литературной критики это борьба против „культа личности“. Засим обрушился на злобинского „Степана Разина“, заявив, что это книга порочная и вредная, ибо она проповедует злокозненный культ личности. В заключение сообщил, что вышедшая недавно книга такого-то „Русский флаг“ в целом написана „с чуждых нам, марксистам, идейных позиций“, ибо „проповедует культ личности“. Основываясь на сем, оратор призвал собравшихся к соответствующей газетной акции. Выступление это на собрании было по счету последним, не вызвало никаких откликов, и к нему можно было бы отнестись с полным безразличием, если не видеть в нем подлую попытку сформировать авансом общественное мнение и повлиять на весьма занятых газетных людей, которые, быть может, и не удосужатся сами прочитать столь объемистую книгу… Вы можете понять охватившую меня тревогу». И далее недоумение: «…каким образом безгеройный роман, на страницах которого действует множество исторических и вымышленных лиц из всех классов общества, можно обвинить в злокозненном „культе“?»
К этой поре я хорошо знал, что обвинить можно любого и в любых грехах, было бы желание и хотя бы небольшая власть и самые примитивные средства оговора. Я вспомнил добрый порыв А. Твардовского, его искреннее намерение рекомендовать роман Вадиму Кожевникову, редактору «Знамени», и мой мгновенный отказ от этого соблазна, острое ощущение опасности. Теперь мне не пришлось сожалеть о таком решении.
А третье, задержавшееся отправкой письмо (от 13 июля 1953 г.) было от незнакомой мне Нины Ивановны Бузикошвили из «Советского писателя», со странным предложением «принять участие в литературном переводе романа эстонского писателя А. Хинта „Берег ветров“».
Уже три литератора приложили руку к этому переводу: отступился Георгий Шторм, оставались Даниэль («доверенное лицо автора») и Линда Фатеева-Сойвер, и гонорара на мою долю приходилось всего по… 33 рубля 33 копейки за авторский лист. «…Зная Вашу работу по Гафури, зная ее оценку с точки зрения соответствия перевода оригиналу, я и предложила Вашу кандидатуру в качестве переводчика романа Хинта. Здесь будет чисто языковая работа. Этот роман одно из самых лучших произведений эстонской литературы, и не только эстонской. Автор — настоящий писатель, и это действительно настоящее, полнокровное произведение. И тем более важно передать его как можно ближе к оригиналу, но хорошим русским языком».
Да! Да! Да! — ответил я незамедлительно телеграммой.
Я ответил бы согласием, даже если бы пришлось делать эту работу бесплатно или за символические 3, а не 33 рубля. Меня искали, господи, меня искали, меня уговаривали взяться за работу, мне без колебаний доверяли книгу, которую нужно перевести не кое-как, а «хорошим русским языком»!
Я быстро собрался в Москву, один, оставив Валю в Ходорове, лицом к лицу со всеми сложностями, которые она умела преодолевать успешнее, чем я.
Выехал я из Ходорова в соломенном брыле, заросший, не брившийся уже больше месяца.
Наступил август, через два месяца мне исполнится 40 лет. В парикмахерской на Крещатике мастер спросил, сбривать ли и усы, и я, не задумываясь, ответил: усы оставьте. Поразительно, что мой отец обзавелся усами в 1922 году, когда ему исполнилось ровно 40 лет! Может ли такое быть заложено в генетической программе?
В плацкартном вагоне, на боковой полке, я ехал в Москву, на этот раз не ведая, что ждет всех нас с наступлением зимы.
Но это уже частная хроника семьи, одной из семей, захваченных событиями времени. Так история, о которой я решился рассказать, завершилась.