Зося направлялась в магазин за очередной не то поляницей, не то арнауткой к обеду. Народ позади волновался, отпускал вслед всякие шуточки, самая смелая из которых звучала, как предложение присоединиться к их компании.
На что Зося неизменно отвечала, что, дескать, сено к лошади не ходит. Такой ответ казался ей очень изысканным, она бросала его через плечо и плыла дальше, прямо держа спину и размахивая, видимо, для баланса, пустой авоськой.
Постепенно степень кипения страстей дошла до того, что Зоськина неотразимость распространилась и на Геню – «ботаника». Его приняли в дворовую футбольную команду, правда, запасным или на ворота.
Но и это уже было победой, так как разрешение на участие в спортивной жизни двора было получено от самого «Мацолы» – отпетого хулигана и отличного футболиста, признанного лидера двора. Ему прочили ба-а-альшое будущее в футболе. Он, кажется, в свободное от хулиганства время даже посещал какой-то спортивный клуб.
Летом вся компания часто сиживала на лавочке у Зосиного, вернее, Гениного и Мальвиного подъезда, вела разговоры «за жизнь», строила заманухи насчёт похода в кино и поджидала из магазина Зосю, не то с поляницей, не то с арнауткой в авоське.
О Зосином еврействе не то, что забыли, а вроде, как и вовсе не знали, и знать не хотели. Зося мечтала и вовсе сбросить его, как ящерица хвост, не задумываясь о том, что вырастет же новый, и может быть, ещё длиннее и крепче.
И он таки вырос, вмиг потянув всё Зосино тело назад, в унизительное прошлое с убийственным: «Сара! Писать хочешь?»
Произошло это в прекрасный июльский день, когда, возвращаясь из булочной с очередной поляницей, Зося задержалась у подъездной лавочки для светской беседы.
Хоромы её тёток находились на втором этаже, и окно кухни, распахнутое настежь из-за жары, нависало прямо над лавочкой. И вдруг в такую милую, в такую непринуждённую беседу стали внедряться какие-то непонятные звуки на непонятном для непосвящённых языке.
Зося прекрасно понимала, что это нарастает гул зарождающегося и разгорающегося гвалта на идиш.
С таким бедствием можно сравнить только цунами, который невозможно остановить и убежать от него тоже невозможно.
Пока Зося изыскивала возможность смыться, не совсем уж скомкав беседу, скандал на кухне уже достиг своего апогея, своего крещендо, и идиш с робкими вкраплениями русского перешёл в дикий визг. Уйти по-английски не удалось, удалось только убежать по-еврейски.
На одном дыхании преодолев двадцать четыре ступеньки, Зося ткнулась беспомощным оглушённым обрубком в дерматиновую дверь, ввалилась на кухню между двумя разъярёнными фуриями.
Эти «двое-обоя» всклочёнными дикими утицами стояли друг против друга, почти соприкасаясь животами в засаленных фартуках и держа руки на бёдрах. Но не так, как их держат русские бабы: ладонями к животу. Нет!
Эти же с вывертом: запястья к животу, а ладони-лодочки смотрят дальше за спину. И это же надо так вывернуть руки! И кому это может быть удобно? Это же извращение какое-то, садомазо прямо!
Бабушка кричала:
– Лея, клянусь твоим здоровьем!
Лея, умная Лея резонно отвечала:
– Клянись, Хана, уже лучше таки своим!
И опять, как в детстве, задыхаясь от обиды и беспомощности, Зося вклинилась между ними, и уже почти погибая, не то прокричала, не то промычала, тыча им в носы растопыренной, поднятой вверх мягкой ладошкой:
– Ну я же просила, просила вас не ругаться по-еврейски! Ну я же просила-а-а!
Эти «двое-обоя», опомнившись, растерянно посмотрели друг на друга. Вдруг Лея повернула в сторону Зоси свой умный глаз – бело-голубой белок с тёмно-коричневой радужкой, как перезрелая вишенка на фарфоровом блюдце. Медленно это блюдце с перезрелой вишенкой посередине Лея перевела на бабушку и, глядя на неё удивлённо – озадаченно, брякнула:
– Хана, ты дывы, Леся Украинка, щира дочка хохляцкого народу!
Сказала, как волшебной палочкой взмахнула. Зося как-то обмякла, сняла с бёдер свои ладони-лодочки, повёрнутые за спину, сменила позу, исторически оправданную всегдашней готовностью к скандалу и устало сказала:
– Там арнаутку свежую привезли. Я схожу?
– Дай этой мишигене (сумасшедший (идиш) пятьдесят копеек, пусть катится и купит себе и Мальве по мороженому. Но есть только дома! – Генеральски приказала тётя Лея, и Зоська горошинкой выкатилась из квартиры, зажав в ладошке полтинник.
На лавочке у подъезда сидела всё та же компания.
– Ты куда, Зося? – спросил Мацола.
– Да вот, мишпуха (семья, родня (идиш)) за арнауткой послала!
Не поворачивая головы, она шла по двору свободная и счастливая, ощущая спиной, что вся её свита покорно трусит за ней. Но ей всё это было уже, как говаривала взрослая соседская Наташка: «глубоко фиолетово».
Нежно пригревало вечернее солнце, лаская плечи и спину, выпархивающие из сарафана. Она шла, раз и навсегда решив для себя: кто она, зачем и почему?
Радость от свалившегося, наконец, на неё освобождения-понимания-решения охватывала весь её подростковый организм. Она шла за арнауткой для мишпухи.
Папа! Папочка!
Солоха стояла на крыльце, высоко к небу задрав свою пепельную головку, и гадала: будет сегодня пляжный день или не будет?
Навстречу ей неслись перистые весёлые облака, и в каждом из них была заключена целая вселенная! Вот – кот, он сидит на крыше – это ясно видно, он сидит и подстерегает неосторожного воробья, вот сейчас тот зазевается и тут он его «цап-царап!»
А что это за великан, на плечах которого сидит прекрасная принцесса? Он украл её, точно украл, и несёт в сладкий неведомый плен.
Но Солохе сейчас было не до сказок и умопомрачительных сюжетов, нужно было точно угадать: поедут они всей семьёй на пляж или нет? Три минуты наблюдений и вывод, простой, как всё гениальное, уже вертелся в пепельной головке. Погода пляжная. Дождя не предвидится, можно собираться в Клоога ранд!
С победным визгом Солоха влетела в мамину спальню и с высоты своего пятилетнего опыта изрекла:
– Вставайте все быстро, едем на пляж, загорать и купаться! – ленивая папина рука обвела в пространстве плавный круг, обозначающий: «Доця! Оставь меня в покое!»
Но доця знала своего папу, как облупленного! Главное сейчас было, как следует разбежаться, оттолкнуться левой-задней и рухнуть ему на грудь крепко сбитым подарком небес! Испытанный приём сбоя не давал! Папа вскакивал, как ошпаренный и начинал подбрасывать Солоху к самому потолку! Он смеялся и кричал своим хриплым, ещё не прочищенным от ночи голосом:
– Ай да Лёвка, ай да сукин сын! Верусик! Ты посмотри на это чудо, нет, ну только посмотри! Беги к Васильевым, я ставлю картошку, набираю огурцы – собирай всех – едем! У нас ещё целых сорок минут до электрички!
Верусик никак не реагировал на каждоутреннее буйное помешательство своего мужа. Индифиррентный трепет её пушистых, как метёлка ресниц, явно давал понять, что все эти Солохины штучки-дрючки могут действовать только на таких слабоумных и впечатлительных мужчин, как её Лёва, а настоящим подарком небес являлась, конечно, именно она – Вера, а не этот крепко сбитый комочек наглого, симпатичного счастья.
Она нехотя приподнималась на постели, грациозно укладывала свою пшеничную головку на локоток и отстранённо наблюдала эту возню, изредка вспыхивая на Лёву изумрудными глазами.
Как любая залюбленная женщина, она не терпела конкуренции. В том, что ни одна женщина мира не может отнять у неё Лёвину сумасшедшую любовь, она не сомневалась, да и было там на что глядеть – не наглядеться.
Замешанная на волшебном коктейле чукчи с польской панночкой, она являла миру пример необыкновенной, ещё не затасканной красоты.
Достаточно только было увидеть эти высокие скулы, этот сверхвосточный разрез глаз и все эти азиатские симпатичности лица, которые безоговорочно предполагались для черноглазой брюнетки.
Но Божественная прихоть одарила этого чукченёнского отпрыска пшеничной копной волос и изумрудным сияющим взглядом, делая её внешность не просто красивой, а неожиданной и ни на кого не похожей.