С москвичом не очень согласились, ворчали, хотя и тихо:
— Не жалко, особливо когда рука чужая...
— Не слыхивали, цтобы отрубленное сызнова приживлялось...
— Как отвоёванное дедами без боя отдать?..
Однако настойчивость князя-наместника постепенно давала себя знать. Первый порыв праведного гнева прошёл и уступил место трезвому расчёту. Теперь бояре были озабочены тем, чтобы придать готовящемуся соглашению временный и не обидный для себя характер. Они рьяно спорили с послами, без конца уточняли слова и вносили разные предложения. Впрочем, особых успехов они не достигли. Возглавляющий посольство рыжебородый Ранке стоял крепко и на уступки не шёл. Выслушав перевод речи, с которой обращался очередной боярин, он долго смотрел на него и с удивлением картавил: «Ach! Der Sakramenter!»[41] На этом обсуждение предложения обычно и заканчивалось. Боярский запал постепенно проходил, зато псковичи, до которых доходили слухи о происходящем, не хотели потакать немецкой наглости. В лавках, корчмах, на улицах и площадях раздавались горячие речи, немцев задирали и подвергали насмешкам, им стало опасно появляться на народе. Матвею и его друзьям приходилось тихомирить буянов, обещать скорое и честное окончание переговоров, призывать к терпеливому ожиданию. Им не очень верили. Успокоить псковичей смогли лишь подошедшие рождественские праздники. Был объявлен перерыв и в переговорах — время для дел кончилось, а час, который отводился потехе, в старину никогда не пропускали.
В сочевник[42] по заведённому обычаю убирались в домах и мылись в бане, очищаясь от накопившихся грехов, потом сочевничали: не ели до звезды. Ребятишки с утра всматривались в небо, стараясь разглядеть первый блеск, и с радостными криками бежали в избы, где томилось в дёжках приготовленное тесто. Первый блин бросали в хлев, чтоб овечек мор обошёл, второй — тому, у кого глаза позорче, остальные — на стол. Скромна была трапеза в этот последний постный день: капуста с квасом да каша на конопляном масле с черёмухой, зато ешь до отвала. «Не тем скусом, но сыты будем», — шутили псковичи после дневного воздержания.
Всякая работа на Рождество да и в течение всех Святок[43] воспрещалась. Для этого имелись десятки остережений: будешь лапти плести — кривой родится; шить станешь — Господь слепым одарит; обруч сделаешь или полоз санный, словом, любую гнутую работу, — приплода от скота не дождёшься. Не было запрета лишь на домашние дела, чтоб держать сытый стол да чистую избу. Так оно издавна и пошло: мужику безделье, а бабе забота.
Рождественская ночь всколыхнула весь город: стучат бубны, гудят сурны, голосят сопели, дребезжат варганы, пляшут и поют ряженые. В Троицком соборе перед всенощной совершается лицедейское «пещное действо» — представление библейского предания о трёх отроках, отказавшихся поклониться золотому идолу и ввергнутых за то вавилонским царём в огненную печь. На слугах нечестивого царя немецкие камзолы, а один из них, вымазанный хной, напоминает рыжего посла и говорит с похожей картавостью. Горожане довольно смеются, лишь князь Шуйский опасливо зыркает по сторонам: ну как немцы увидят да осердятся? Не помогут и щедрые гостинцы, отправленные им на праздник.
У наместника есть причины для беспокойства, ибо сейчас в смирных и рассудительных псковичей как будто бесы вселяются. И точно! Вышло «пещное действо» из собора на улицу, своего огня веселью прибавило. Картавый лицедей привёл ряженых к немецкому постою и затарабарил:
— Сидят послы, чешут усы — то ли гостинцы есть, то ли чирью сесть. Выходи плясать, топочи ногам, молись своим нецистым богам — Лытусу святому и его матери Хны-хны!..
Целую неделю веселились псковичи. Посланцы великого князя тем временем ходили по корчмам и убеждали, что за-ради мира ливонцам надо уступить для виду, для хитрости. Наполненные благодушием псковичи беспечно махали руками: ну, если для хитрости... А насмешек над немцами не прекращали.
Наконец настал Васильев день — не разгульный, а семейный, когда все родные собираются за обильным столом.
Тут уж выставлялось всё, что есть в домах, что готовилось ещё с осени, ибо, чем богаче Василий, тем счастливее будущий год. И вот вечером такого-то дня грянул вдруг вечевой колокол. От щедрого стола уходить не в радость, поэтому собирались неохотно. Пришли те, у кого стол победнее или с кем уговор наперёд был, — всего несколько сотен человек. Вышел вечевой дьяк и объявил про новый договор с немцами. Слушали через пень колоду, кричали в основном нанятые оралыцики, и договор утвердили без жарких споров. Матвей с довольным видом посматривал на Шуйского, который сомневался в мирном поведении веча, — как ни норовиста лошадка, а при разумении и ту укоротить можно. У Шуйского тоже будто гора с плеч. Пригласил на радостях Матвея и его сподручников за свой роскошный княжеский стол. Только подняли чары за удачное исполнение государевой воли, снова забухал вечевик. Неслыханное дело, чтобы дважды в един день собиралось вече, потому в гуле чудилась тревога, и теперь из-за столов поднялись даже самые тяжёлые. Площадь быстро заполнялась. Ночь выдалась ясной, с чёрного неба низко свисали яркие звёзды, хоть бери в избу вместо лампады. От такой картины веяло вечным покоем, и многие стояли, запрокинув головы. Вечевой дьяк медлил с началом, ожидая прибытия первых бояр, и не обращал внимания на нетерпеливые крики. Показался князь-наместник, дьяк бросился к нему с объяснениями, а в это время выскочил к народу окровавленный человек и отчаянно выкрикнул:
— Братья!.. Немец Вышгород... сжёг!
Как? Только что рядились с проклятыми о мире и договор утвердили. Тащи сюда злодеев! Когда отгремел первый гром, потребовали подробностей. Вышгородец, до сей поры ещё не пришедший в себя, отвечал бестолково. По его словам выходило, что утром явился к ним нежданно немецкий отряд, ворвался в город, сжёг его и перебил всех жителей.
— И старых, и малых... и больных, и убогих... — кричал он со всхлипами.
— А почто немца к себе пустили? — грозно спросил его князь-наместник. — За столами, поди, сидели?
Вышгородец виновато наклонил голову.
— А может, и немец спьяну показался? Тебя кто подослал людей мутить? Расходись, народ! Всё вызнаем, тады и сберёмся.
Шуйский стал теснить вышгородца с помоста. Тот пригнул было голову перед княжеской грозой, а потом вдруг распрямился и резко пошёл на него.
— А это, — ткнул он обмотанную кровавым тряпьём руку, — тоже спьяну? А жёнку на глазах порубили — тоже спьяну? Отойди, князь, от греха, мне опосля такой пьянки более ницаво не страшно.
— Не тронь его! — послышались голоса. — Где немцы? Пущай дают ответ!
Ливонского посла спешно привезли и вытолкнули на помост. Заметив происшедшую в псковичах перемену, он сразу же стал многословным. Голос его был по-прежнему раскатист и резок, но прежней спеси в нём уже не чувствовалось.
— Это цевой-то он картает? Об цём скрыпит? — послышались голоса.
Толмач принялся переводить:
— Господин Ранке говорит, что ему ничего не известно о разбое. Магистр хочет жить с псковичами в дружбе и не мог послать своих людей на войну. Господин Ранке говорит, что, возможно, на Вышгород напали литовцы или другие разбойники...
Вышгородец перебил:
— Литовцы по-немецки не лают и кресты на плащах не носят!
Толпа зашумела:
— Вот злодей, а говорил «неизвестно»!
Толмач надрывался, стараясь перекричать шум толпы:
— Господин Ранке обещает всё исправить...
— Мы для начала господину рамку исправим, да и тебе достанется, — отвечали ему. — Бей немцев!
Взошёл на помост епископ, поднял крест-складень:
— Дети мои, в святой-то день обрезания Господне...
— Во-во, щас и обрежем, цтоб неповадно было землю Святой Троицы позорить!