Литмир - Электронная Библиотека

И князь, далёкий от жалости викинг, вдруг почувствовал, как ворохнулось сострадание к ней. Не надолго, на какой-то миг, — и снова всё отошло, остались одни мысли о далёком и близком, что в прошлом и чему ещё предстоит свершиться...

Снова посмотрел на оконце. Небо чуть посветлело, значит, к рассвету поворотило. Олег взбил подушку, положил голову. Он любил подушку мягкую, а постель жёсткую, потому и спал на лавке. Вспомнил, как во время его болезни Ольга сидела рядом с ним, и её горячая и нежная рука лежала на его груди…

Может, понапрасну не пошёл к ней, когда она позвала? Не от своего ли счастья бежал ты, Олег?

Поздно теперь рассуждать, больше Ольга такого не повторит. Он хорошо узнал её. Такие женщины, как она, на подобное решаются единожды.

На крепостных стенах перекликнулись караульные. Ветер донёс обрывки слов:

   — ...И-и-е-ев!

И всё стихло.

«Киев!» — кричали караульные. Видать, сон морил гридней. С весны и до осени такое время ночи особенно опасно. Когда сон подбирается к караульным, этим могут воспользоваться печенеги, чтобы неожиданно ворваться в Киев.

А печенежская опасность снова усилилась с появлением в степи новых многолюдных орд.

Каганат мира ищет, да так ли? Коварство хазар Олегу тоже ведомо. Их и вера иудейская не сдерживает, им бы данников сохранить. Однако даже ненадёжный ряд, предложенный хаканбеком, Олег принял, дабы обезопасить Русь...

В гриднице с шумом рассыпались поленья: то отрок сбросил дрова у печи, сейчас затопит, и тепло растечётся по хоромам...

И снова мысль на круг повернула. Вспомнился отцовский домик в родной стране. Обдувают его ветры, и оттого, сколько ни топи в зимнюю пору, в нём всегда зябко. Но как бы хотел он, великий князь киевский, пусть на короткое время оказаться там...

Вошёл гридень, сказал:

   — Воевода Никифор с посольством воротился.

Олег сел:

   — Передай боярину Никифору: примет баню — и ко мне на трапезу, жду его.

Наутро вьюга стихла, и проглянуло солнце. Сначала робкое, оно показалось в просвете туч, а вскоре небо очистилось, и солнце засияло совсем не по-зимнему.

Ивашка выскочил из дома, срубленного прошлым летом, постоял на высоком крыльце, порадовался и дню погожему, и тому, что домой воротился, а больше всего рождению сына, маленького Доброгоста. Ивашка и так и этак к мальчишке приглядывался: будто на него, Ивашку, похож.

Появление в семье ребёнка — это ли не самая большая радость? Так и жизнь обновляется: одни приходят на свет, другие умирают...

Под навесом выбрал Ивашка берёзовые досточки, снял топор, принялся зыбку мастерить. Хотел, чтобы получилась она такой же нарядной, какую ему отец сделал. Той зыбке вот уже за два с половиной десятка лет, но по-прежнему висит она в Новгороде, в горнице отцовского дома.

Как только поплывут в Новгород первые ладьи, Ивашка непременно сообщит отцу о рождении маленького Доброгоста. То-то обрадуется старик!

Отёсывает Ивашка досточки, одну к другой ладит, — славная зыбка получается, — а сам думает о том, что если князь поведёт войско на Царьград, он упросит Олега, чтоб послал его морем. Ему ладья сподручней седла. С ушкуйных лет воду полюбил, на Нево добирались реками, озёрами корельскими хаживал.

Вышла Зорька с корзиной, а в ней ворох мокрых пелёнок. Посмеялась:

   — Мокрун твой Доброгост.

Постояла рядом, после родов ещё больше похорошевшая, раздобревшая, полюбовалась работой Ивашки, похвалила:

   — Славно у тебя получается.

И в дом вернулась.

А Ивашка подумал, что, когда он воротится из Константинополя, Доброгост уже, поди, сидеть будет.

От этих и иных размышлений Ивашку оторвала Зорька. Она сызнова появилась на крыльце, позвала трапезовать.

   — Ты, князь, не отрок несмышлёный, пора и к делу государственному приобщаться, — выговаривал не раз Ратибор Игорю. — Вишь, и великий князь недоволен. Ведь на тебя Русь оставит.

   — Настанет час, и поглядишь, как буду сидеть на великом столе, — отшучивался Игорь.

Но однажды приехал в Предславино Олег, позвал Игоря.

— В Новгород отправишься звать на ромеев. Да и чудь, и меря, и иные народы пусть ополчаются...

Не теряя дней, покинул Игорь Киев. В Новгород ехал охотно: десять лет, как не бывал. Там на Волхове детство провёл. На Ильмене у князя Юрия жил. Бегал на озеро, смотрел, как холопы невод закидывали. С однодревки сыпали сеть в воду и тянули к берегу. Игорь ждал, пока схлынет вода и в неводе забьётся рыба. А ещё Игорь помнит, как сына князя Юрия медведь заломал в малиннике...

Направлялся Игорь в Новгород через Вышгород и Любеч, и чем дальше уходила дорога на север, тем более лесистыми, болотистыми становились места, и тепло отступало, а когда берегом Ловати проезжал, снова зиму встретил: морозы ночами прижимали и днями почти не отпускали.

На десятые сутки добрался Игорь до Новгорода.

Закончилась волчья зима, и сырая тёплая весна съедала последний снег. Жирная степь лежала в белых заплатках, и на проталинах цвели подснежники и робко пробивалась первая зелень.

Степь дышала. Её дыхание особенно явственно слышалось на заре, когда всё живое ещё не пробуждалось. И в этой тишине где-то вдали нет-нет да и раздавался вздох степи.

Сурбей поднимался рано, когда весь его улус, разбросавшийся на много вёрст, ещё спал.

Хан отбрасывал полог, выходил из юрты и оглядывал небо и степь. Серело, а на востоке, где остался улус хана Мурзая, едва приметно занималась заря.

Сурбей становился на колени, прикладывал ухо к земле, слушал степь. Он улавливал и её дыхание, и разговор, какой она вела сама с собой. Сын степи, Сурбей понимал её и любил. Она давала ему приют и кормила его стада и табуны. Степь, как мать, временами бывает добрая или сердитая. Она сердитая в засуху, и тогда улус не знает покоя. В поисках кормов он кочует, и скрип колёс, жалобный рёв скота — это плач печенегов...

Располагаясь зимой на южной окраине степи, где были рощи диких яблонь и груш, разлапистых шелковиц и низкорослых слив, улус, переждав холода, отправлялся на сочные травы, чтобы поздней осенью снова возвратиться сюда и поставить свои вежи между деревьями и кустарниками...

Едва пахнуло весной, Сурбей сказал своим тысячникам:

   — Держитесь вдали от границ Уруссии, пусть они забудут, что вы есть, и радуются, как радуется ребёнок глотку молока.

А когда хан услышал удивлённые восклицания, он прищурил и без того узкие глазки:

   — Мы дадим князю урусов уйти в империю, и тогда я скажу вам: «Урагш!»[119] И наши быстрые кони помчат нас к Кию-городу...

Сурбей доволен: нынешним летом он пройдётся по Уруссии и пригонит в степь большой полон, привезёт много всякого добра, каким богаты русы.

От Мурзая нет никаких вестей, но Сурбею он и не нужен, хан и без него возьмёт Кий-город. Зачем Сурбею делиться с Мурзаем добычей?

Постарел посадник, новгородский князь Юрий, борода и волосы от седины белые, а в единственном глазу тоска. Годы и заботы дали о себе знать. Тяжело переживал он смерть Лады, а приезд Игоря живо напомнил ему и о сыне, и о дочери.

Обнял посадник молодого князя, заплакал:

— Здрав будь, княжич. Не забыл, не забыл... Ты един у меня остался. Помню, как рос в моих хоромах...

Вытер слезу, помолчал. Молчал и Игорь. Наконец Юрий снова заговорил:

   — С чем прибыл, догадываюсь: Олег у Новгорода помощи просить станет. Поди, на империю замахнулся. Неугомонен. — Вздохнул. — Обидел меня князь великий. Ростиславу поверил. Да я зла на него не держу, Перун в том свидетель. Мыслю, вече поддержит Олега: чать, он нами на киевский стол посажен.

Долго разглядывал Игоря.

   — Вот ты каким стал: вырос, возмужал. А давно ли озорником бегал! Ну, довольно, задержал тебя в избе посадской, едем на Ильмень, где отрочество провёл.

вернуться

119

Вперёд!

69
{"b":"594515","o":1}