Этой же теме Александра решила посвятить свой доклад на Международной женской конференции в Вене. Чтобы подготовиться к докладу в спокойной обстановке, она решила провести с Мишей пару недель в баварском курортном городке Бад-Кольгруб.
Приехали они туда 21 июля. Место оказалось удивительно живописным. Но выйти из пансиона было невозможно. С гор дул ледяной ветер. Только и оставалось, что любоваться на вид из окна: зелёные горные склоны и на склонах буки, гнущиеся под ветром. Из окон дуло, печь не топилась. Чтобы не замёрзнуть, натянули на себя все, какие только захватили с собой, тёплые вещи.
Через пару дней выглянуло солнце, ветер с гор стал нежным и ласковым, но состояние озноба и тревоги не проходило. Газеты писали о военных действиях между Австрией и Сербией. Если вчера европейская война казалась кошмарным сном, сегодня уже чувствовалась её явь. И всё-таки верить в её возможность никто не хотел. Даже обитатели пансиона считали, что это было бы величайшим безумием. Все старались уверить друг друга, что война невозможна. Курортная жизнь вроде бы шла своим чередом: барышни танцевали, грузные тёти сплетничали. А на душе лежала неотвязная душная тревога. Мучило какое-то странное, незнакомое чувство беспомощности, будто перед силой стихийного, природного бедствия.
«Почему социал-демократы до сих пор не выпустили ни одного воззвания? Почему ничего не слышно о рабочих демонстрациях а Германии? Шевелятся же, борются в Париже!»
Тридцатого пришло письмо от Зои из Брюсселя. Она писала об антивоенных манифестациях бельгийских социалистов. «Что это? — спрашивала Зоя в письме. — Праздник мира или признание своего бессилия удержать надвигающуюся войну? У меня чувство, будто я присутствую не на демонстрациях, а на похоронах... Хорош был лишь Жорес, но его голос не преодолел общего тона подавленности и какого-то похоронного бессилия»... Больше оставаться в Бад-Кольгрубе было невозможно. Оторванность усиливала тревогу. Надо ехать в Берлин. Уяснить на месте, что предпринимается партией.
Тридцать первого во время пересадки в Мюнхене Александра купила «Форвертс». По Берлину обычные рабочие собрания, писала газета, но более чем обычные протесты против вздорожания свинины. Ни одного воззвания, ни одного призыва от партии, ни одного живого слова, которое звало бы рабочих дать отпор...
«Когда же они начнут действовать?»
В Берлин приехали на рассвете. Утром город ещё противился войне, протестовал в душе, надеялся... С каждым часом надежда слабела. К вечеру, вместе с сумерками, прорвался неожиданный, кликушествующий патриотизм.
«Народ требует войны!»
Народ? Тот самый народ, который вчера ещё противился войне? Народ, что ехал на призыв с мрачным лицом, нескрываемым осуждением политики кайзера?
По улицам пронёсся серый автомобиль и разбросал по аллеям Грюневальда листки.
Война с Россией объявлена... Сердце болезненно сжалось, перед глазами всё потемнело и поплыло.
Вот он, этот ужас, что надвигался, как душный кошмар, все эти дни. Мировая война... Это не угроза больше, это факт, реальность.
Утром следующего дня Александра поехала на Линденштрассе, в женское бюро, чтобы узнать намерения партии. На месте была только секретарь бюро, Луиза Циц. С Александрой она была суха и формальна, ей было явно неприятно разговаривать с русской. Циц сказала, что Клара Цеткин очень взволнована событиями, что вскоре выйдет специальный номер «Равенства», но о намерениях, о планах партии — ни звука.
— Мы протестовали, мы выполнили наш долг. — Циц опустила глаза. — Но, когда отечество в опасности, надо суметь и тут выполнить свой долг.
В полной растерянности Александра побрела прочь. На Унтер-ден-Линден дорогу ей преградила толпа манифестантов, размахивавших национальными флагами и певших патриотические песни.
«Неужели среди них есть рабочие?»
Когда толпа рассеялась, на перекрёстках появились газетчики. «Экстренный выпуск! Убийство Жореса!» — кричали они.
Дрожащими руками Александра схватила листок. В Париже Жорес убит шовинистами. Убит за то, что протестовал против войны.
Новость полоснула по сердцу ножом... Первая жертва богу войны...
Александра прислонилась к фонарному столбу. Мир без Жореса показался вдруг потемневшим. Нет больше мощной фигуры, что заслоняла пролетариат от кровавого кошмара... Но самое жуткое, что, сознавая всю величину утраты этого великого человека, она понимала, как ничтожно, как бледно это событие на фоне кошмара войны.
3 августа в шесть утра в пансион на Хубертус-аллее нагрянула полиция.
«Вы арестованы», — грубым тоном заявил Александре и Мише толстый пожилой полицейский. После обыска их отвезли в участок и поместили в разные камеры.
На следующий день в камере Александры опять появился тот же толстый полицейский.
— Вы известная агитаторша Коллонтай? — спросил он.
— Да, я. «Это конец, — подумала Александра. — Они нашли мой мандат на конференцию в Вене с печатью русской партии!»
— Что же вы сразу не сказали! — миролюбиво улыбнулся полицейский. — Русская социалистка не может быть другом русского царя... И уж конечно не станет шпионить для этих варваров... Вы свободны.
Тот самый документ, который неделю назад послужил бы поводом к её высылке из Пруссии, давал ей освобождение из полицейского управления на Александерплац!
Александре вернули её бумаги, упакованные в жёлтую картонку из-под шляпы, и отпустили на все четыре стороны. Но куда теперь идти? В штаб Верховного командования — навести справки об участи Миши? Или в рейхстаг, чтобы связаться с товарищами?
Александра решает ехать в рейхстаг.
Знакомый депутатский подъезд. Швейцар, знавший Александру в лицо, любезно ей поклонился. Если бы он знал, что эта столь часто бывающая в рейхстаге дама — русская!
— Вы с дачи? — покосившись на жёлтую картонку с бумагами, спросил наивный страж.
Первый, с кем она столкнулась в кулуарах рейхстага, был старенький растерянный Карл Каутский. «Оба сына мобилизованы в австрийскую армию, жена застряла в Италии», — жаловался он.
— Что же теперь будет? — воскликнула Александра, как бы ища у него поддержки.
— В такое страшное время каждый должен уметь нести свой крест, — неожиданно ответил Каутский.
«Свой крест!» И это говорит человек, близко знавший Маркса!
Перед самым началом заседания рейхстага Александра поймала Гаазе[23]. И хоть ей неловко было в такие минуты беспокоить его своей личной заботой (ведь сейчас решалась судьба не только народов, но и социал-демократии), она всё же спросила Гаазе, не может ли он что-нибудь сделать для Миши?
— Сегодня после окончания заседания поговорю с канцлером Бетманом обо всех арестованных русских. Теперь мы у правительства persona grata, — с гордостью добавил он.
«И он этим хвастается? С ума можно сойти. Ведь он и Либкнехт были против предоставления правительству кредитов. Как всё это понять?» Однако раздумывать было некогда. Заседание открывалось. Получив у Гаазе билет на хоры для публики, Александра прошла в зал.
Заседание, целиком заняла речь канцлера. В зале чувствовалось напряжение. Все депутатские места были заняты. На хорах тоже было полно. Речь канцлера — деловито-отчётливая, хорошо подготовленная. Упрёк по адресу России, что факел войны брошен ею. Это место вызвало кликушествующее одобрение зала и публики на хорах. Аплодировали и левые скамьи.
После выступления Бетмана объявлен перерыв. Через час заседание возобновится, Александра спустилась вниз. В кулуарах много военных. Некоторые депутаты явились уже в форме. В этой толпе Либкнехт поистине казался белой вороной.
Охрипшим голосом рассказал он Александре о вчерашнем заседании социал-демократической фракции.
— Они безнадёжны, — махнул рукой Карл. — Угар любви к отечеству затуманил им головы. Сегодня заявление фракции будет оглашено.
— А меньшинство?
— Меньшинству придётся подчиниться партийной дисциплине, — ответил Либкнехт, пряча глаза, — но самое чудовищное то, что заявление фракции должен будет прочесть Гаазе — противник предоставления правительству-военных кредитов.