И только после этого маленько полегчало. Треугольного покроя ноздри перестали буйно трепетать. Он присел на корточки и вымыл руки в луже. Вытер о штаны.
Покачиваясь от усталости, вдруг навалившейся, доковылял до гаража, забывая свою франтоватую походку с подвывертом. Взял канистру. Заправил машину. И медленно, медленно, как будто под музыку похоронного марша, доехал до гаража.
Возле ворот уже металась перепуганная жена, раскосмаченная как ведьмачка, с дико сверкающими глазами, с губами, исковерканными истерическими криком и плачем: она подумала, муж куда-то поехал по пьяной лавочке, но заглох недалеко от дома.
– Сёмочка! Родненький! У нас же дети! Ты подумай о них…
– Ну, что теперь сделаешь? – виновато сказал он. – Пускай не лезут.
– Кто? Погоди, ты о чём?
И тут он понял, что жена ничего не знает о случившемся. Они вернулись в дом.
– Давай договоримся так. – Он обнял жену. – Я никуда не ездил. Хорошо? – И не поедешь?
– Нет. Клянусь. До утра никуда не поеду. И никуда не ездил до утра. Ты поняла?
Жена вдруг заметила кровь на помятой рубахе. Глаза её дико расширились.
– Ты кого-то сбил? Кого?
– Корову! – Он оттолкнул её и закричал: – Иди отсюда, дура! Спи и не высовывайся! Чо ты бегаешь по гаражам? Чо ты меня караулишь? Думаешь, по бабам полетел? Да если б ты дала мне, так ничего бы не было. Я заснул бы и всё. Так ты же, курва, строишь из себя принцессу-недотрогу…
Сидя за кухонным столом, жена заплакала, уронив растрёпанную голову на скатерть, – золотая серёжка блестела, сосулькой подрагивала.
Пустовойко, сидя рядом, каменно молчал. Курил, роняя пепел мимо хрустальной пепельницы. В открытую форточку порывами врывался холодный ветер, пахнущий грозой, – пепел серыми мухами кружился по столу, слетал под ноги.
«Партия! Дай порулить! – вспоминал он дерзкую фразу и наглую харю автоугонщика. – Что это? Откуда вдруг такая наглость и такая самоуверенность? Ведь они же советские парни. Ну, может, не из самых благополучных семей, но всё-таки…»
И вдруг он сердцем вздрогнул – точно укололся о длинную цыганскую иглу, спрятанную где-то под рубахой.
Его пронзила мысль простая и в то же время кошмарная. Всё дело в том, что местная шпана уже глотнула воздуха великой русской воли, которая всегда граничит со вседозволенностью. Шпана вдруг чётко осознала, что теперь за ЭТО ничего не будет. Союза нет. Закона нет. Гуляй, губерния. Но это была только одна сторона новоотчеканенной медали. Сторона, безусловно, страшная. Но если на другую сторону взглянуть – ещё страшнее будет. Самый «страшный страх» заключался в том, что он, взрослый мужик, да к тому же вчерашний идейный пахарь, он точно так же, как шпана, вдруг чётко осознал: НИЧЕГО ЕМУ ЗА ЭТО НЕ БУДЕТ. Пускай сгоряча и пускай ненадолго, но именно этим паскудным чувством он руководствовался, когда метелил автоугонщиков. Метелил до крови, до хруста переломанных костей.
«Кстати, насчёт крови! – вспомнил он, нахмуриваясь. – Рубаху надо застирать. Эта дура захрапела прямо за столом. Ладно, сам застираю, а то опять начнёт скулить и причитать…» Над крышей разломилась громада грома. Штукатурка с потолка посыпалась. Ветер в палисаднике зашумел, завыл и растрепал деревья. Ветки застучали по стеклу. И опять шарахнул гром, сверкнула молния. И зачастил холодный жёсткий дождь – крупной дробью затарахтел по жестяным подоконникам.
Жена, проснувшись, подняла глаза к потолку, и Семён Азартович увидел слёзы на её щеках. Так показалось. Но жена была крепкая баба – плакала редко.
– Сёма, – она вытерла каплю со щеки, – крыша прохудилась.
И только тогда он обратил внимание на потолок, пострадавший после землетрясения. Там разрасталось голубовато-жёлтое пятно, в середине которого подрагивали бусинки дождевой воды.
Отодвинув стол на середину кухни, он тазик поставил на пол – с потолка закапало всё чаще, громче…
– Разруха не в доме, а в голове, – заметил он, жёстко добавляя: – В люльку! Живо!
Сделавшись покорной и покладистой, жена в темноте спальной комнаты расторопно скинула халат, сняла ночную рубашку – искры неожиданно посыпались, пощёлкивая. Она легла, расплывшись полным телом. Привалилась к нему. Но всё это, кажется, было уже без надобности.
Какое-то время он лежал, как бревно с обломленным сучком. Ощущал разгорячённое тело под боком. Ощущал даже сердцебиение под рукой – ладошку нарочно положил на бугор, увенчанный горошиной соска. В горле у него что-то хрипело. Он сердито сопел, как будто сам себя старался распалить. Но бестолку. Перед глазами, как на зло, мелькали картины избиения младенцев, которые сначала хохотали и кричали «Партия, дай порулить», а потом красными соплями умывались.
Семён Азартович поднялся, попил воды и покурил за кухонным столом, где стояли хрустальные рюмки, сияющие звёздами Кремля. В этих рюмках надыбал он два-три напёрстка водки, жадно проглотил и ненадолго провалился в забытьё – широким лбом впечатался в прохладную скатёрку.
4
Утро было чугунным. Тяжеловесным. Свежие новости по телевизору, которые тогда назывались «Утренний кофе в постель», напоминали ушат с холодною водой или помоями. Новости – под флагом новоиспечённой демократии – выходили одна другой страшней.
В центре Москвы – пожар, поджог и есть погибшие. А где-то в горах на Урале обрушился железнодорожный тоннель, своды которого пострадали после землетрясения. Замурованными оказались два десятка пассажирских вагонов. Железнодорожники и взрывники ведут спасательные работы. А где-то – по всему пространству бывшего Советского Союза – кто-то кого-то ограбил; избил, застрелил, зарезал. В Калининграде на рейде теплоход едва не затонул из-за разгильдяйства пьяного капитана. Заключённые в Магадане совершили побег, завладев оружием и застрелив начальника зоны. И так далее, и так далее.
Семён Азартович с неопохмелившейся каменной башкой слушал эти новости и уныло подумал, что ему, как Стародубцеву, охота с колуном наброситься на телевизор.
И в то же время, подсознательно отметил Пустовойко, последние новости послужили ему утешением и даже оправданием своего поведения. Бесчинство, которое он сотворил прошлой ночью, померкло на фоне «разбойного разгула демократии», как подумал Семён Азартович, выходя во двор.
На улице было свежо. Иней сахарком присыпал палую листву, полыни вдоль забора присахарил. Ледок серебряным расплавом залудил вчерашние глубокие следы, лужи застеклил. Река за огородами так лениво тянулась, будто ещё не проснулась. Река текла в таком густом тумане, точно волос у реки, за ночь поседевшей, поднялся дыбом – от страха и ужаса, пережитого в темноте.
Петухи по сараям давно уже пропели побудочную песню, но солнце разбудить не смогли. В небесах было пасмурно, ветрено.
«Пришла весна, настало лето – спасибо партии за это!» Пустовойко мрачно усмехнулся, вспоминая эту народную присказку и думая, что вот сейчас, в это осеннее промозглое утречко, партия забыла солнце выкатить в небо. А если точнее сказать – у партии отняли это право. Самым наглым образом отняли. Экспроприировали. Только сами-то они, новые хозяева страны, даже не знают, с какого боку подступиться, чтобы лапки не обжечь и солнце на рассвете под окна людям выкатить.
Такие мысли медленно ворочались в больной, но аккуратно причёсанной голове.
Бегло осмотрев машину, пострадавшую после вчерашнего лиходейства, Семён Азартович поехал на работу. Дорога после ночного дождя там и тут разлужилась, кое-где густая грязь залубенела, создавая впечатление свежего асфальта.
Он по уши зарюхался недалеко от дома. Буксовал, матерился, выходя из машины и заглядывая под колёса. Изгваздался весь, пока выбрался.
Пришлось домой вернуться, костюм переменить, хотя и так, наверно, можно было бы теперь явиться на работу. Никто уже не обращал внимания, как и во что одет товарищ Пустовойко. Партийные организации по всей стране сворачивались, как береста на огне. И так же стремительно сворачивалось отношение к бывшим коммунистам. И всё больше и больше находилось таких лизоблюдов и прихлебателей, которым хотелось плюнуть в сторону прежней власти, чтобы заслужить доверие у новых власть предержащих.