2
Просыпается родимая страна – из края в край перекликается птичьим голосом и человечьим.
Из-за перевала выгребаются облака, лбами курчавыми тычутся в гранитные лбы – нежный серооблачный каракуль сдирается с брюха, с боков, пучками остается на кустах, болтается на влажных пиках елок.
Промокшие пастухи – на рассвете сыпанул тёплый дождик – взялись на голубоватой излучине костерок оживлять. Отраженное пламя под берегом шевелило красноватым плавником и уходило на дно. Склоненная верба неподалеку стояла – выгнутым удилищем, паутинка белёсая билась на ветру обрывком рыбачьей лески.
Овечья отара, кнутами трескучих молний сбитая в шерстяной комок, испуганно прижалась к подножью скалы. Три-четыре овцы, заплутавшие в тумане, блекотали за ручьем, распухшим от дождя. Пастухи кричали что-то. Один из них бродом побрёл – грязные босые пятки оставляли на берегу продолговатые лунки, лоснящиеся жирным чернозёмом, перемешанным с травинками и лепестками цветов.
А над этими земными пастухами – звёздный Волопас виднеется, своих волов пасёт на поднебесных пастбищах; тучные, косматые волы; набили брюхо за ночь; сытые звездастые глаза слипаются – утомленный Волопас уходит на покой.
По берегу Хрусталь-реки прошлёпал сонный рыбак, итогами сырую траву причесал на косогоре – сизый след вздымился.
Туман проглотил рыбака. Голоса за туманом:
– Клюёт?
– Не, балуется тока.
На заре должна клевать.
Должна, да не обязана.
Теперь обязана!
Это почему же?
Был царёв указ. Посмеялись, потом вздохнули:
Да-а, вот хорошо бы указ такой! А то сижу, сижу… – пожаловался пожилой рыбак. – А ты из городу? Что там слыхать? Казнили?
Ждут палача, – ответил молодой.
Да вроде бы должон быть ещё вчерась?
– Шторм, говорят, задержал корабель.
Рыбаки закурили. Молчали. Молодой присмотрел себе место – неподалеку. Приманку в воду бросил – пшено с тихим звоном проткнуло поверхность; пузырьки повскакивали там и тут, словно глаза водяного, изумлёно посмотревшего на мир.
3
Сверху Звездочёту было видно, как в реке за островом обломок белой молнии судорожно бился, напоминая большую рыбину, буром побежавшую на нерест – и застрявшую на камнях переката: вода кругом кипела, пенилась черемуховым цветом. Рыба-молния с каждой секундою теряла силы, кровь теряла – заревыми лучами текла. Белая «рыбья» хребтина померкла. Серебристой чешуею по реке побежали искринки засыпающей рыбы-молнии.
Рыбаки смотрели – не могли понять.
Что там? Глянь-ко! – спросил пожилой.
Стерлядь играет, наверно.
Не-е, на осетрину похоже.
Здоровущий, бугай! – похвалил молодой.
Пудика на два потянет!
Ага, не меньше.
– Эх, неводом бы, неводом зацепить бы его! То-то была бы уха!
– Из петуха, – задумчиво срифмовал молодой. – Уха из петуха, я слышал, будет нынче во дворце. Будимиру кто-то скрутил башку.
Будет врать! Когда скрутили? Он только что зарю прокукарекал.
Не знаю. Бабы врали у колодца, я услышал, когда на рыбалку пошёл.
Звездочёт остановился на своей поднебесной дороге. Усмехнулся, думая: «Вот так-то в нашем царстве-государстве сплетня рождается. Ладно, дальше идём. Не забыть бы, сколько насчитал. Во, а кто это едет по берегу? Царская карета? Августина августейшая опять куда-то… И куда это они с бабкой Христиной зачастили в последнее время? Катаются по утрам и вечерам, а того не видят, что за ними охотится наконечник поющей стрелы. А у меня во лбу всего два глаза, а на затылке вообще ни одного – я не могу за этою стрелою уследить. Вчера едва успел отвести беду от Августины. Сегодня снова сторожи. А кто за меня посчитает алмазные россыпи в небе? Небось, когда завечереет – вынь да положь вам небеса в алмазах!»
4
Оранжевый Арктур горит в созвездии Волопаса, сияет из последних сил на юго-восточной окраине светающего неба. Арктур – самая яркая весенняя звезда. Оранжевыми паутинками отрываются от неё трепетные лучи – летят, летят по ветру и цепляются за горные вершины, падают в туманное бездонье пропастей и попадают в прохладные хвойные лапы.
Кусты зашевелились, роняя росы. Шепоток в кустах:
Глянь!
Чего там?
Девка голая купается!
– Ну?.. И правда… Ух ты, тля… – Он выругался. – Пойдем, пощупаем!
Сиди, не мыркая. Вон карета, видишь? Царская карета. А там – за деревом – ишо одна. Там гренадёры с пищалями.
Дак это што – царица?
Выходит, што так.
Ух ты! Никогда не видел ни царского заду, ни царского переду!
Тише, скалисея тут…
А што она, дура, купается здесь? У их под окошком пруды.
– Царская блажь.
– Ну, известное дело. Кто-нить когда-нить её ублажит.
Сырые кустики сомкнулись. Два дурохамца, пригибаясь, ушли с поляны. За плечами одного из них – увесистый бочонок, перетянутый медными полосками. В бочонке глухо плещется ведёрка два спиртяги. У другого за плечом – старое кремневое ружьё и такой же бочонок.
Спиртоносы уходили от Фартовой Бухты; там у них секретные подвалы с этим зельем.
Разбередила душу, баба чёртова! – признался молодой дурохамец. – Давай по стопарику тяпнем?
А потом? На подвиг не потянет?
Не-е, для сугреву. Промокли же, ёлки, под дожжиком.
Старший дядька промолчал. Только сапоги скрипели, разгрызая камешки на пути, растаптывая синенький да красненький цветок – сыроватое рыло сапог припорошило пыльцой. Так прошли версту, другую… Птичьи голоса весёлым бисером вышивали сиреневую тишину в деревьях, костлявыми руками держащих то сосновую иголку, то крепкую и длинную бояркину иглу. Иволги, дрозды строчили в сумраке. Соловей узоры выбивал. Глухари на токовищах угорали, разноцветным веером раскидывая крылья и хвосты.
Молодой остановился, похрипывая горлом. Скинул под ноги бочонок.
Отдохнем. Што ты прёшь, как сохатый?
Отдыхай, только не очень, – сказал старшой, показав глазами на бочонок. – А я с ружьишком прогуляюсь, может, кого сострельну для похлёбки.
Старшой потянулся, расправляя плечи, натянутые грузом. Звали его Спиртодон – ну, то бишь Спиридон. А прозвище было и того интереснее: спиртонос по кличке Спиртувнос. Дело в том, что он спирту никогда не пил, а только в нос закапывал, да и то по праздникам. Есть у него наперсточек из серебра. Возьмет, закапает с наперсточек, повеселеет малость, окосеет на полглаза, и хватит. Меру знал – немыслимое дело для многих мужиков, особенно для дурохамцев. За это его ценили, уважали. И на этом как раз он наживал себе состояние: пока другие дурели и хамели во хмелю – этот ходил, торговал, мошну золотьём набивал.
Дубравы светлели, и жизнь о себе заявляла все громче, все веселее.
Вверху что-то хрустнуло. Спиртодон ружьишко вскинул… И подумал, опуская: «Ишь ты, паразит, какой красавец!»
Двухметроворослый величавый зубр, пасущийся по белокопытнику, легко взошёл на голую вершину – многопудовым чёрным силуэтом нарисовался на фоне светлеющего неба, размашистыми рогами «поддел» синеватое облако, плывущее над головою. Застыл на несколько ми-пут, словно зачарованный рассветом, открывшимся с вершины.
Молодой чуть слышно по траве подошёл к Спиртодону.
Свежий воздух за спиной погиб – запахло перегаром.
Стреляй, чего ты? Спирту в нос тебе!
Жалко…
Ну, одного-то можно? Дай ружье! Спиртодон!
Какого «одного»?
Да хоть того, хоть этого. Они же одинаковые, твари!
Старшой повернулся. Ухватил за грудки молодого, потряс.
Я же сказал тебе, не пей, зараза, много!
Да я и так… я тока пригубил.
Ну и здорова губища у тебя!
А што такое?
Где ты видишь двух быков?! У тебя же двоится уже… Как мы дальше пойдем?
Заслышав голоса, могучий зубр покинул голую вершину.
Поправляя смятую рубаху на груди, молодой спиртонос проворчал:
– Ну вот, теперь ни одного. Упустили, ёлки. Одного-то можно было хлопнуть.